Сны Тома Сойера
Шрифт:
— Но дальше еще хуже. Ты уходишь, а навстречу идет Бекки. В платье таком, в чепчике. А я смотрю на нее и говорю:
— Мама!
В комнате установилось молчание. Было слышно, как бьется о стекло муха, потом слышно, как муха пикирует на подоконник, и слышно даже, как садится муха на подоконник и по подоконнику — ходит.
— Слон какой-то, — пробурчал Гек. — То есть, тьфу… Я хотел сказать, сон какой-то тяжелый.
— Так ведь у меня всегда, Гек, тяжелые сны. На что я и есть — Томас Сойер.
— Так я пойду? — зашевелился Гек.
— Куда? —
— За доком.
— За каким доком?
— Ну, за этим, за как его? Гольдфингером… Или нет, стоп. Сначала я тоже кое-что тебе расскажу. О, Томми! Это очень страшно, очень…
Гек устроился поудобнее и так начал свой рассказ:
— Давным-давно на старой Орлеанской дороге был постоялый двор. Ну, ты сам хорошо помнишь: дела там шли неплохо, до тех самых пор, пока другую, Новоорлеанскую дорогу не проложили. Хозяин враз разорился: проезжающих не было, доходы кончились, а аренду плати, банк проценты требует, ну и приехали молодчики из Чикаго и прикончили его, а само строение — сожгли.
А дело было так. Приехали на трех лимузинах: в одном Гарри Легкая Рука, а в остальных — люди его. Привязали Бена к столбу посреди зала, помнишь, там такой столб был, куда мы дротики метали? Так вот. И говорит Гарри легкая Рука:
— С тебя 478 долларов, Бен. Ты будешь платить?
— Нет, отвечает, не буду.
— Хорошо. Куклу твою как, Мери зовут?
— Нет, — машет головой Бен. — Полли.
— Хорошо. Ведите сюда Полли. А дочку твою как? Пегги зовут?
— Нет, — мрачнеет Бен. — Лена ее зовут.
— Значит, ведите сюда Лену.
И привели их, спинами друг к дружке привязали, так что осьминог какой-то получился. И начали они, молодчики из Чикаго, осьминога этого во все его дыры ебать. А Гарри Легкая Рука вокруг ходит, смехом посмеивается, мигом подмигивает, пуком припукивает.
— Будешь, говорит, платить? С тебя 496 долларов, Бен. Ты меня знаешь.
— Нет, — говорит Бен. — Не буду платить.
— Что ж. Ты сам этого хотел. Осьминога — в камин. С Беном теперь разбираться будем. Ты, я слышал, дружище, из секты самоедов? Так вот и ешь теперь сам себя.
И стали чикагские молодчики в шляпах по куску от Бена отрезать и в рот ему сырьем запихивать. Палец отрезали и запихнули. Потом — яйцо… Будешь, говорят, платить, 546 долларов, а Бен, давясь так, с полным ртом, глухо так отвечает: Нет, не буду платить.
И умер бедняга Бен. Умер, но не заплатил черной сволочи. С тех пор и ходит вокруг этого места всякая беда… И вот, еду я сегодня из России, на твоей машине, Том…
— Стоп! — перебил Том. — А ты откуда, вообще, на машине ехал? Неужто от самого Нью-Йорка?
— Да нет, что ты! Машины так далеко не ходят. Мы поездом ехали, а машину, «Руссо-балт», — на открытой платформе везли. Кстати, я уже говорил: эту машину надо очень хорошо помыть изнутри, с хлоркой лучше. Тут со мной такая петрушка приключилась, на пароходе. Машина, как ты сам понимаешь, в трюме стояла. Раз вечером пошел я проведать: как там моя машина? Подхожу, а в машине-то кто-то есть! Пригляделся: ебутся! Всамделе Том! Вся машина трясется, окна аж запотели, и рукой так изнутри
— Это обязательно, — сказал Том. — Спасибо, что предупредил.
— Кстати, машина эта — полуоткрытая. Это салон только теплый и герметичный. А за рулем сидишь: открытый всем ветрам. Так вот. Еду я с вокзала по Староорлеанской дороге, так оно короче. Еду мимо старой мельницы — ничего. Еду мимо еврейского кладбища — ничего. А как к постоялому двору, где Бен, самоед, сам себя съел, подъезжаю — так все и началось.
Ветер вдруг какой-то поднялся. Кроны тополей, доселе спокойные, вдруг зашевелились, серебря изнанкой листвы… Глянь — а на пепелище, на вонючем этом холме — жирный черный кот сидит. Да как прыгнет прямо мне на колени!
Шерсть топорщит, ногами перетаптывает, когти выпускает… Я ему говорю:
— Томми, Томми!
А он как глянул на меня желтыми глазами, ощерился, как иногда собаки улыбаются, овчарки, и люди тоже, но только не коты… Ощерился и говорит хрипло так:
— Томми… Томми…
— Страсти-то какие, — задумчиво прокомментировал Том. — Вот живешь так всю жизнь, все ждешь чего-то необыкновенного, и оно всегда происходит… Но только не с тобой. А твое собственное все — дрянное и черное, как подкладка платья. Все мы друг другу байки рассказываем, привираем, и уже начинает казаться, что это и есть — жизнь. А потом найдется какой-нибудь шелкопер, бумагомарака, в книгу тебя вставит. У, шелкоперы проклятые, чертово семя! Узлом бы их всех завязал, в муку бы стер к черту в подкладку! Хотел бы я знать, Гек, кто из нас больше наврал мистеру Клеменсу, ты или я?
— Или Джим, или Бекки…
— Кстати, о Бекки… Не пора ли тебе сходить к доктору Робинсону? Бекки ведь там…
— Окстись, дружище. Бекки не там. Бекки давно уже здесь.
Том оглянулся. Бекки стояла в дверях, привалившись к косяку. Он даже и не заметил, как она вошла.
— Один… Два… Три… Четыре… Пять… Шесть… Семь… — пробили внизу часы судьи.
— А что она нарядилась, как покойница? — кивнул Гек.
— Как что? — возмутился Том. — По какому еще поводу наряжаются, как покойники?
— Когда это случилось? — помрачнел Гек.
— Сегодня ночью. Полезла зачем-то, дура, в чулан и сверзилась с лестницы.
Друзья несколько секунд молчали, затем громко расхохотались. От злости Ребекка крепко сжала кулачки, так, что хрустнули фаланги пальцев.
— Ага! — воскликнула она, сбегая вниз, прочь от издевательского смеха мужчин. — Значит, я вовсе не сплю, если так крепко сжала кулачки, что даже хрустнули фаланги пальцев!
— Ну, а если я все-таки сплю? — усомнилась она уже на кухне.