Стадион
Шрифт:
— Я все сделаю, Федор Иванович. Прошу только об одном: если когда–нибудь у вас с Ольгой зайдет разговор обо мне, скажите ей, что я не такой плохой, как ей кажется.
— Вряд ли когда–нибудь у нас будет такой разговор, но если будет, то непременно скажу, — улыбнулся Карцев. — И последний совет: если решитесь как–то изменить свою жизнь, то не объявляйте об этом всенародно. Пусть это останется нашей с вами суровой мужской тайной, иначе никто никогда вам не поверит.
Савва Похитонов густо покраснел. Старый тренер словно хлестнул его
— Спасибо за все, Федор Иванович! — сказал Савва. — Сейчас я вам ничего обещать не стану. Я должен сам все обдумать и проверить. Но кажется мне, это путь верный. Когда–нибудь мы об этом еще поговорим. Может быть, тогда будут не только слова…
— Желаю вам успеха, — тихо ответил Карцев.
Савва крепко пожал ему руку и вышел. Федор Иванович снова опустился в кресло и задумался. Он думал о чистой и ясной девушке Ольге Коршуновой, и ему до боли в сердце хотелось, чтобы она нашла настоящее, большое счастье.
Глава двадцать седьмая
Уныло тянулись зимние месяцы в маленьком особнячке на улице Гренель. Ушла Лили Буше, вместо нее появилась мадам Жоржет, дальняя родственница Шартена, но она никак не могла заменить Лили. О покое Шартен мог теперь только мечтать. Его раздражало все: и то, что вместе с мадам Жоржет в доме появился запах каких–то гадких духов, и то, что все вещи как будто сошли со своих мест и невозможно было восстановить прежний порядок.
Шартен прожил эту зиму уединенно. К нему почти никто не приходил. Он упорно отказывался выступать в газетах, на митингах, хотя его много раз просили об этом.
— Я работаю, — отвечал он на все просьбы, — я не могу отрываться от важной работы.
И посетители и телефонные собеседники торопились тактично закончить разговор и пожелать метру доброго здоровья и успешной работы, ибо новое произведение знаменитого Шартена наверняка будет важнее всякого выступления.
Но метр Шартен бессовестно лгал, сваливая все на работу. На самом же деле он ровно ничего не делал. С утра до вечера, а иногда и ночи напролет просиживал он в своем кабинете или лежал в кресле и думал.
И не отъезд Шарля вызвал такой глубокий кризис, а одна фраза, сказанная в тот вечер.
«Твои слова расходятся с тем, что ты пишешь», — сказал тогда Шарль.
…Шартен провожал сына на вокзал, эшелон грузился на какой–то запасной ветке, далеко от города. На земле перед вагонами лежали груды мусора — видно, тут никогда и никто не убирал.
Внезапно Шартен заметил, что, кроме него, на заплеванном перроне нет провожатых. Он высказал свое удивление.
— Это очень странно, — сказал он.
— Неужели ты хочешь, чтобы тут была целая демонстрация с красными флагами? — улыбаясь наивности отца, ответил Шарль. — Только пусти сюда женщин — лягут перед паровозами и никуда нас не пустят. Это уже проверено.
Теперь Шартен понял, почему эшелон отправляется с далекого, заброшенного пути, почему все делается в такой тишине, словно украдкой.
— Тут еще ничего, — продолжал Шарль. — А вот что нас ждет в Марселе, один бог знает. Там уже не спрячешься, придется силой пробиваться к судам.
Возле эшелона остановился зеленый «виллис», из него вышел офицер, что–то сказал командиру; тот засуетился и принялся торопливо загонять всех в вагоны.
— До свиданья, отец! — Шарль нежно обнял старика.
— Береги себя, — только мог вымолвить Шартен.
Через три минуты поезд двинулся. Шартен проводил его глазами, прислушался к затихавшему стуку колес. Это было похоже на медленное биение останавливающегося сердца. Шартен постоял еще немного, потом уныло зашагал к машине. Дома, в мрачном кабинете, освещенном светом тусклых ламп, стало еще тоскливее.
Шартен заперся в своем кабинете. Заплеванная платформа и вся сцена прощания вновь возникли перед его глазами.
С того вечера потянулись однообразные и тревожные дни. Они проходили в раздумье, ожидании писем от Шарля и абсолютном безделье. Шартену казалось, что он болен. Это было, вероятно, единственной возможностью оправдать перед самим собой нежелание подойти к письменному столу.
«Твои слова расходятся с тем, что ты пишешь», — все время звучали в его ушах слова сына.
Пришло первое письмо от Шарля, коротенькое, но веселое. Они еще плыли морями и проливами к далекому Вьетнаму. Война была еще где–то очень далеко впереди. Письмо не успокоило Шартена, не отвлекло его от тягостных раздумий и беспощадного анализа, которому он подвергал свои ощущения, мысли, произведения. Больше всего он думал о будущих книгах.
Все чаще и чаще думал писатель о большом историческом романе. В дебрях его можно будет надолго скрыться от всего сегодняшнего, надоедливого, повседневного.
Новый год он встречал в обществе нескольких приятелей. Дом на улице Гренель осветился яркими огнями, в нем раздавались веселые голоса, в комнатах звучал давно не слышанный смех. Шартен подтянулся, приободрился, радушно принимал гостей, говорил комплименты дамам.
Гости разошлись под утро, и снова тишина надолго установилась в доме. Снова ничего не хотелось делать. Время тянулось теперь от письма до письма. Другой меры времени Шартен придумать не мог.
Но однажды в воскресенье утром тишина его жилища была внезапно нарушена — на пороге дома появился Жак Барни, старый приятель Шартена. Они когда–то вместе кормили вшей в окопах на Марне. С тех пор им не приходилось видеться и по нескольку лет, но они оставались друзьями. Каждый раз после долгого перерыва они встречались так, будто расстались только вчера.
Гость, крупный, толстый, краснолицый, вошел в кабинет, и там сразу стало тесно.
— Что это у тебя какой–то гнилятиной пахнет? — первым делом спросил Барни.