Стадион
Шрифт:
— Конечно. Если бы американцы захотели, мы и им бы позволили. Обрати внимание, там есть спортсмены из разных стран.
Шартен уже заметил это. Интерес его все возрастал.
Сигнал стартера — и девушки двинулись с места быстрой разноцветной стайкой. Скрывшись из виду, они скоро появились с другой стороны. Впереди бежали две спортсменки в красных майках. Теперь борьба за первенство шла только между ними двумя. Вот одна — та, что повыше и похудощавее, — сильным рывком сорвала ленточку на финише. За нею, напрягая всю энергию в последнем усилии, стремительно промчались остальные
Трибуны зааплодировали, закричали, зашумели, Шартен поймал себя на том, что тоже аплодирует.
Три девушки — две советские и одна француженка, победительницы кросса, — поднялись на небольшое возвышение. На стадионе стало тихо, и в этой тишине зазвучала торжественная музыка.
— Что это? — спросил Шартен.
— Гимн Советского Союза.
Шартену стало не по себе. Он даже рассердился на Барни. Выходило так, будто он участвовал в какой–то коммунистической демонстрации. Но о том, чтобы уйти, не могло быть и речи.
Девушки стояли на возвышении, и на их лицах сияли немного смущенные, но гордые улыбки.
Музыка умолкла. Девушки сошли с возвышения. На старт стали мужчины — начался последний, решающий забег.
«Может, хоть тут победит Франция», — подумал Шартен, но и на этот раз повторилось то же самое.
Снова красная майка с золотым гербом разорвала финишную ленточку, и снова Гимн Советского Союза зазвучал над Венсенским лесом.
— Слово предоставляется редактору газеты «Юманите», — послышалось из репродукторов, когда затихли последние такты гимна и прекратились крики и аплодисменты.
— Я пришел на соревнования, а не на коммунистический митинг, — проворчал Шартен. — Речей я слушать не буду. Ты идешь со мной?
— Да, — Барни поднялся.
Сидя в машине, Шартен после долгого молчания сказал:
— Там — немцы, тут — русские, только для французов нет места во Франции! Вы не патриоты! Неужели вы не могли найти хороших спортсменов? Над Венсеном должна звучать «Марсельеза».
— Этого я тоже очень хотел бы, — ответил Барни. — Запрещено рекордсменам в наших соревнованиях участвовать! Своих еще не воспитали. Вот тебе и демократия.
Нет, с этим Жаком совершенно невозможно разговаривать, он все сводит к политике!
— А ты видел, Анри, что люди не скрывают своей любви к Советскому Союзу?
— Не хватало только, чтобы в вашей «Юманите» написали, что и я участвовал в этих демонстрациях!
— Не бойся, этого не случится.
Такси остановилось на улице Гренель. Шартен вспомнил духи мадам Жоржет, поморщился и вышел.
— Спасибо за компанию! — крикнул на прощание Барни.
Шартен махнул рукой и открыл калитку. В кабинете царил полумрак. «Как в склепе», — подумал Шартен. Там, на улицах, шла непонятная, иногда отвратительная и неприятная, но все–таки жизнь.
Зазвонил телефон. Шартен взял трубку.
— Алло, Шартен, — послышался знакомый голос, в котором чувствовались властные интонации человека, привыкшего приказывать. — Это говорит Стенли. Не узнали?
— Не узнал, — без особого удовольствия сказал Шартен. — Здравствуйте.
— Как подвигается пьеса, о которой мы с вами говорили?
—
— Это никуда не годится, Шартен, — недовольно сказал Стенли. — Мы должны получить такую пьесу к осени и именно от вас. А чтобы расшевелить вашу ленивую музу, я предлагаю вам съездить в Берлин — посмотрите там парад и спортивные соревнования. Едем в понедельник, через неделю. Я пришлю за вами машину. И думайте над пьесой. Всего доброго.
Шартен бросил трубку на рычажок аппарата. Наглец! Говорит с известным писателем, как с шофером такси!.. И главное, что метр Шартен не посмеет отказаться от этого высокого приглашения. Вот что противно и унизительно, черт бы его побрал!
Глава двадцать восьмая
Нина Сокол, наверное, не отказалась бы участвовать в университетских соревнованиях, если бы ее снова попросили. Но день проходил за днем, а к девушке никто не обращался с такой просьбой, словно о ней все забыли, словно она уже никому не нужна. Конечно, это все Ирина Гонта, это ее рук дело!
Но мысль о том, чтобы подойти к Ирине и сказать ей о своем желании, даже не приходила Нине в голову. Неужели она должна сама напрашиваться на участие в соревнованиях, о которых в газетах, наверное, даже не упомянут?
Она со смехом сказала об этом Софье Дмитриевне Карташ, и та хорошо поняла настроение девушки, но не осудила его, а, наоборот, подлила масла в огонь.
— Смешно! — сказала она. — Конечно, такие соревнования тебе ни к чему, нечего зря тратить, драгоценное время и силы. Можешь быть уверена, когда дело дойдет до решающих встреч, тебя попросят.
Нина наконец услышала то, что хотела услышать, и успокоилась. Теперь она с полным равнодушием наблюдала за тем, как факультет готовится к соревнованиям, без особого интереса слушала споры о том, у кого больше шансов завоевать первое место, разговоры о силах и возможностях университетских спортсменов. Ее немного удивляло и казалось непонятным, каким образом Ирина и Максимов сумели так заинтересовать всех студентов, но, приглядевшись внимательно, она поняла, в чем тут дело. Секрет заключался в том, что Ирина ничего не делала одна: сначала она собирала комсомольцев–спортсменов, те организовывали вокруг себя товарищей, и так постепенно, от студента к студенту, весь факультет был вовлечен в подготовку к будущим соревнованиям. Конечно, имелись и исключения, но очень незначительные, и на них можно было просто не обращать внимания.
Одним из таких исключений явилась Нина. Она это понимала, но не желала поступиться своим самолюбием. Воображение рисовало ей утешительные, льстящие ее честолюбию, картины. Вот факультет журналистики отстает в соревнованиях, и нужен один рекордный результат, чтобы вывести его на первое место. Тогда все, и Ирина и Максимов тоже, приходят к ней и просят выручить, она соглашается, ставит новый университетский рекорд, и только благодаря ей факультет журналистики выходит на первое место. И тогда все начинают понимать, с кем имеют дело, и раскаиваются в том, что не ценили ее, не относились с уважением, обижали ее. Да, да, обижали.