Страшен путь на Ошхамахо
Шрифт:
Ахлов, мучаясь от того, что не он, сегодняшний уали, произносит столь веские, сурово-справедливые слова, да еще таким красивым и мужественным голосом, сердито закричал на обвиняемого:
– Чего молчишь? Отвечай!
– Отвечай! – потребовал и Кургоко.
– Отвечу! – взвился Шогенуков. – Если я был в дружбе с пашой, то разве не обязан был спасти его от гибели?
– Так почему же ты тогда не остался вместе с ним? – впервые подал голос Быков. – Почему присоединился к нам? Чтобы прознать о намерениях наших?
– Воллаги! Это меткий выстрел, – сказал кто-то из тлекотлешей.
Алигоко
– Не по моей воле меня прибило течением к татарскому берегу, – оправдывался князь. – А кинжал против соотечественников я не обнажал.
Неожиданно для всех раздался визгливый смешок татарского кадия:
– Верно, не обнажал! – молчать подолгу кадий был просто не в состоянии.
– Зато он давал хану очень дельные советы, как получше и побыстрее разорить Кабарду! А потом еще и подаренный хану панцирь выкрал обратно.
– Так что же, измена это или нет? – насупил белые брови Ахлов. – Отвечай, князь Алигоко!
– Пусть про Емуза еще скажет! – крикнули из толпы.
– Да, – важно кивнул уали. – И про Емуза.
– Нет на мне вины в смерти Емуза! – горячо запротестовал князь. – Это все Алигот-паша. Он хотел вернуть отнятые у него драгоценности!
– Хорошо ссылаться на мертвого, – сказал Хатажуков. – Мертвый не уличит во лжи.
С бугра сдержанно прогремел могучий голос Тузарова:
– Алигот-паша хотел забрать драгоценности, а Алигоко-паша – драгоценный панцирь.
– Я говорил всегда и теперь настаиваю, что панцирь должен по праву принадлежать роду Шогенуковых! – нагло заявил Алигоко.
– О твоих сомнительных притязаниях известно всем, – сказал Быков. – Но мы еще не кончили разговор о твоих предательствах.
– Но я ведь не убил ни одного человека! За всю жизнь – ни одного!
Казаноков первым нашел, что ответить на эти слова:
– Зато по твоей вине погибли сотни людей. В том, что у бочонка выломано днище, не меньше топора виновно топорище.
У Шогенукова было такое ощущение, словно он барахтается в воде, которая становится то нестерпимо горячей, то ледяной. Он делал отчаянные усилия, пытаясь выбраться на береговую отмель. Изредка ему удавалось вдохнуть чистый воздух, но вот опять его тянуло в водоворот и он захлебывался, обжигая легкие то ледяной стужей, то кипятком. Иногда в поле его зрения попадал Кубати, и мысль князя об известной ему тайне билась внутри головы, как куропатка в силках: он все еще не мог сообразить, каким же образом извлечь для себя выгоду из своей осведомленности. По пути с верховий Баксана он хотел было пригрозить Кубати (а еще лучше – Канболету) разоблачением, но побоялся. Было бы слишком опрометчивым требовать освобождения в обмен на обещание сохранить тайну. Всего вероятнее, размышлял князь, его бы не отпустили, а тут же, на месте, раздавили, как саранчу. Ясно, что Кубати поспешил бы навсегда заткнуть рот Шогенукову, ну а Канболет – и подавно. Вот если бы побеседовать и с каном и с аталыком где-то здесь и, разумеется, без свидетелей, потребовать затем помощи и… И получить опять-таки кинжал в глотку? А чем, кстати, ему грозит этот высокий дурацкий мехкем? Неужто смертной казнью? Да быть этого не может. Не должно. Нет, нет! Когда
– Все равно нет на мне крови, и панцирь, который отмечен арабской надписью, принадлежит Шогенуковым! – преступный князь решил упорствовать, считая, что наглость, как и в драке, иногда приносит победу. Да и неплохо, если спор перенесется на панцирь.
Так и случилось.
Ахлов снова расправил усы и, хитро подмигнув присутствующим, задал коварный, как он думал, вопрос:
– Не хочешь ли ты сказать, пши Алигоко, что эта арабская надпись, которую мы не можем прочесть, утверждает право твоего владения известным румским доспехом?
Шогенуков только собрался ответить, как вперед выскочил, по-женски подбирая полы халата, крымский кадий.
– Мы! Мы можем прочесть! – заверещал он высоким муэдзиновским голосом. – Иди сюда, любезный мой помощник, – призвал он грамотея. – Подойди поближе. Мы с этим ученым человеком обещали Кургоко-паше прочесть священное изречение. Этот человек настолько учен, что мог бы получить должность теф-теря-эмини [187] при луноподобном крымском владыке. А ну, читай.
187
тюрк. — начальник или главный секретарь ханской канцелярии
– Читай! Читай! – раздавались и другие заинтересованные голоса.
Толпа крестьян почти вплотную обступила «сливки» кабардинской знати.
На унылой и помятой морде несостоявшегося тефтеря-эмини тоже пробудился некоторый интерес. Он наклонился к панцирю и зашевелил толстыми потрескавшимися губами. Потом он выпрямился, и все увидели его растерянную улыбку.
– Что там написано, говори! – приказал Хатажуков.
– Я скажу, – хрипло начал грамотеи. – Скажу. Только она, эта надпись, странная. Но я, клянусь, скажу правду.
– Он скажет, – пообещал кадий.
Грамотей набрал в грудь воздуху побольше:
– Слово в слово скажу. И меня потом не ругайте, я тут ни при чем. Вот что гласит эта надпись: «О, аллах, Айнан, Меджид…» – это значит «Истинный, Всемогущий»… – Большинство собравшихся понимающе, с благоговением кивнули, а некоторые воздели руки к небу. – «О, аллах, Айнан, Меджид! Пусть проклятие твое падет на голову свиньи, надевшей этот гяурский доспех, и да подохнет она мучительной смертью от удушья!»
Если бы сейчас скатилось с горы сосруковское меч-колесо – жаншарх, или над дикой грушей пронеслась бы с жутким воем сказочная крылатая собака Самир, и тогда люди не были бы так изумлены и ошарашены.
Только Ахлов благочестиво огладил ладонями лицо и бороду, как бы свершая омовение, и произнес торжественно:
– Аминь!
Не будь этого глупого «аминя», вся толпа чувствовала бы себя оскорбленной и осмеянной, а тут, после минутной растерянности, грянул дружный хохот, заглушающий отдельные негодующие крики.