Страсти по Феофану
Шрифт:
Тохтамыш, в отличие от Мамая, был одним из потомков Чингисхана — сыном эмира Мангышлака, то есть внучатым племянником хана Батыя, и поэтому имел все права на власть, в том числе и в Крыму. За спиной у Тохтамыша стоял Тимур (Тамерлан), за спиной Тимура — китайский император. (Получается, признавая власть Тохтамыша и платя ему дань, москвичи находились в конечном счёте под пятой у Пекина!)
А на жизни Нижнего Новгорода Куликовская битва совершенно не отразилась. Всё текло своим чередом: праздники и будни, завершение начатого строительства,
Лето 1380 года Феофан провёл в Благовещенской обители. Та располагалась в устье Оки, где-то на полпути до Старого Городка, что основан был ещё в середине XII века, возле Ярилиной горы. (Это языческое название в честь бога Солнца Ярилы и народные гуляния на ней сохранялись и после принятия христианства). Монастырь не единожды горел, подожжённый татарами и мордвой, но потом восставал из пепла, а митрополит Алексий останавливался здесь по дороге из Орды в Москву и завёл бытие монахов по новым принципам, общежитским, как в Троицкой пустыни. И на месте старой, деревянной церкви выстроили белокаменную. Вот она-то и была солидно подпорчена от последнего пожара. Вот её-то и расписывал Дорифор.
Помогал ему Прохор из Городца-Радилова, и они крепко подружились. Кстати, русский отдал византийцу долг — тот заветный рубль, спасший семью волжанина от лишений. И по части иконописи их воззрения оказались близкими: оба были приверженцами сдержанно-насыщенных тонов — красно-вишнёвого, тёмно-синего, темно-зеленого, и стремились к тому, чтобы блики создавали эффект света, падающего на основные фигуры, вроде пребывающие в тени, — как Небесная Благодать на грешную землю. Только Прохор иногда прибегал к ярким пятнышкам — изумруду, голубцу, киновари (но не в части губ — делать губы красными воспрещалось).
Всю соборную церковь завершили к началу осени и остались довольны своей работой. Да и щедрый заработок тоже радовал — на него Софиан купил себе двор в слободе на берегу Оки у Благовещенской обители. Домик был небольшой, но крепкий, в несколько светёлок и горниц, окнами на реку. Обустраивая его, живописец равнодушно отнёсся к известию о победе Дмитрия над крымчанами; думы художника были о семье, о родившемся или не родившемся сыне. Два письма, посланные с купцами в Серпухов, словно в воду канули. А приезжие из Серпухова только пожимали плечами: ничего не ведаем, вроде бы Мария Васильевна пребывает во здравии, видели её на Торжке, отчего не пишет — не знаем. И когда осень накатила, кончилась работа и отчаяние поселилось в сердце, к Дорифору примчался дворовой парень Фимка с выпученными глазами:
— Феофан Николаич, Феофан Николаич, твой сыночек прибыли!
— Где? Чего? — поразился тот.
— Тут вот мальчик с пристани — говорит, по Оке приплыли, на ладейке купецкой, токмо захворамши и дойти самолично к тебе не могут.
— Ах ты, Боже мой! Ну, скорей бежим!
Гриша был в сознании, но настолько слаб после новой простуды, пережитой во время пятидневного путешествия по реке, что едва говорил слабым голосом. Увидав отца, тихо улыбнулся:
— Здравствуй, папенька! Как я рад тебя видеть! Извини, что тревожу своим недугом...
— Господи, о чём ты! Гришенька, родной! Молодец, что приехал. Только почему без Марии?
Отрок отвёл глаза:
— Побоялась везти маленького Коленьку...
— Коленьку! Неужто?
— Да, родился благополучно. Скоро десять месяцев. Бегать не бегает, но зато ползает вовсю...
— Радость-то какая!.. Ну, потом обо всём расскажешь. Я сейчас распоряжусь, чтобы донесли тебя прямо в твою новую горенку. Будем снова вместе! А потом, глядишь, к нам пожалуют и Машутка с Колей.
«Как же, жди, препожалует она, потаскуха, стерва», — зло подумал Григорий, но смолчал.
А отец, наблюдая, как сына поднимают и кладут на носилки, а потом спускают по сходням с борта корабля, пребывал в тревоге: больно худ и бледен, кашляет противно, а глаза какие-то не его, страшные, тоскливые. Именно такие были у Летиции перед самой смертью. Ох, спаси и сохрани, Пресвятая Дева!
К вечеру усилился жар, юноша дрожал и не мог согреться, несмотря на несколько шуб, наваленных на него. Феофан послал Фимку сбегать в Зачатьевский монастырь за сестрой Лукерьей, сведущей по врачебной части.
Та явилась быстро, осмотрела недужного и велела давать ему молоко и мёд, ноги парить в тазу с горчицей. Оставшись с Дорифором наедине, обнадёжила:
— Ничего, Бог даст, выздоровеет. Состояньице хоть неважное, но не самое скверное. Более тяжёлых вытаскивала.
— Задержись до завтрашнего утра. Не бросай меня одного, — попросил родитель. — Если Грише сделается хуже, я с ума сойду от беспомощности.
— Задержусь, конечно, — согласилась женщина. — Сколько надо, столько и пробуду. Ты не сомневайся.
Ближе к полночи сын слегка успокоился и забылся сном. А монашка и художник, сидя у его изголовья, говорили вполголоса.
— Он у тебя пригожий, — похвалила она. — Кожа нежная, как у девушки.
— Это взял от матери. У меня другая, грубая — настоящий пергамент.
— А зато кудряшки твои. И овал лица...
— Интересно, на кого похож Коленька? — произнёс Феофан мечтательно.
— Отчего твоя жена не приехала? — проявила любопытство Лукерья.
— Побоялась застудить малыша.
— Отчего тогда отпустила Гришу одного?
— Говорит, будто убежал из дома без спроса.
— Да, они, вьюноши, такие... — а сама подумала: «Что-то здесь не так, есть какая-то тайна...»
Ночь прошла относительно спокойно. Софиан под утро даже задремал, привалившись плечом к стене, а когда проснулся, то увидел, что монахиня кормит больного с ложечки.
— С добрым утром, дорогие мои, — произнёс отец. — Как тебе спалось-почивалось, Гришенька?
Молодой человек ответил с натугой: