Стыд
Шрифт:
— Хитро придумано, — сказал ему старик за завтраком, когда Лузгин поделился столбовой идеей книги. — Я смотрю, ты понимаешь, как и чем понравиться начальству. Вот только Агамалов на это не пойдет.
— Почему же?
— Он человек закрытый. И не тщеславный… в смысле всего этого. Ему не нужно.
— Нужно, — сказал Лузгин. — Это всем нужно. Даже вам. Я видел книгу — там про вас целая глава. Кто такой Пацаев? Местный журналист?
— Руководитель пресс-службы компании.
— Бойко написано.
— Боря умеет… Кстати, тебе под ним ходить придется.
— И что же он за человек?
Тесть
— Тогда сработаемся.
— Давно хочу спросить тебя, Володя… — Старик ковырнул вилкой сырник. — Ты что, совсем себя не уважаешь?
— А за что мне себя уважать? Вы же сами сказали…
— Могу и повторить. Я тебя спрашиваю: ты сам-то что о себе думаешь?
— Я о себе не думаю. Скучное это занятие — думать о себе.
— Все, жизнь не удалась? — Тесть наколол вилкой кусок сырника, повертел его и положил обратно.
— Ну почему же, — спокойно произнес Лузгин; как ни странно, выпад старика совершенно его не обидел, — жилось мне очень интересно.
— Я тебя о смысле спрашиваю.
— А разве смысл не может воплотиться в интересе?
Старик молчал. Лузгин услышал, как у тестя протяжно застонало в животе, и принялся жевать последний сырник, уткнувшись глазами в тарелку.
— Ты, наверно, по-своему счастливый человек.
Лузгин поднял глаза; тесть смотрел за окно, прижав ладонь к желудку. Хвори стариковские, диагностировал Лузгин, и ты когда-нибудь, осталось-то немного.
— У меня был брат, музыкант, играл по деревням на свадьбах…
— Хорошо играл? — поинтересовался Лузгин.
— На мой взгляд — плохо, но ему это было не важно. Он умер пятнадцать лет назад. Шел пьяный, а была гроза, провод упал электрический, и он прямо шеей… — Старик показал на себе, Лузгин вздрогнул: плохая примета. — В детстве хитрый был, всем улыбался, все его любили…
— Очень жаль, — сочувственно вздохнул Лузгин.
— А мне не жаль, — сказал старик. — Пустой был человек.
— Разве так можно о брате?
— При чем здесь — брат, не брат? По-твоему, если брат, то все прощать?
— По-моему, да.
— Ты такой же, как он, только хуже.
— И почему это — хуже?
— Потому что умней.
Лузгин в знак благодарности склонился над тарелкой.
— Ты понимаешь, брат в жизни был… ну, как дальтоник. Он шел на красный свет потому, что не видел его, не сознавал. А ты ведь сознаешь, ты видишь, а все равно…
— Иван Степанович! — изумленно воскликнул Лузгин. — Вам книжки писать надо.
В прихожей раздались шаги, щелкнул дверной замок.
— Иди, — сказал старик. — Это Тамара.
В руках у жены Лузгин увидел свою шапку и вместо «здравствуй» выпалил:
— Нашла? Ты посмотри… Вот так удача!
— Ага, удача. — Жена сунула шапку ему в руки и склонилась, расстегивая молнии сапожек. На шапке красовался новенький ярлык.
— Купила, что ли?
— Нет, нашла. Ты — как ребенок, Вова… Собирайся, мы идем к Важениным.
— Зачем? — спросил Лузгин.
— Просто в гости.
— Так рабочий же день!
— Они в отпуске.
— В октябре?
— Да, в октябре.
— А зачем ты тогда разуваешься?
— Мне надо к маме. Господи, Вова, ты можешь?..
— Могу, могу! — поднял руки Лузгин.
Катя, младшая сестра жены, была Важениной по мужу — начальнику из средних, серьезному
Со второго этажа (яруса, как говорили здесь) спустилась жена, следом — теща в махровом халате. Лузгин поздоровался, теща ответила голосом домоправительницы и проследовала в кухню. «Иван! Опять ты ничего не ел. Ты выпил сбор?» Жена наклонилась за обувью. День начинался отлично.
Тамара не ходила с ним под руку с той поры, как у них не заладилось. Они вообще редко куда ходили вместе в последние годы; а если случалось, то жена шествовала на шаг впереди, а Лузгин сзади и сбоку, как адъютант или усталая псина на выгулке. Но сейчас, когда спустились в лифте и вышли на улицу, Тамара прихватила его накрепко, словно опасалась, что Лузгин сбежит.
— У них все хорошо?
— У кого?
— У Важениных.
— А почему ты спрашиваешь?
— Ну… — Он спросил просто так, чтобы не молчать, а жене померещился смысл.
— Анекдот, — сказал Лузгин. — Идут по лесу Винни Пух и Пятачок. Тишина вокруг, только птички поют. Вдруг Винни Пух оборачивается и как даст Пятачку в лоб. Пятачок: «Винни, ты что?» — «Что, что… Идешь, молчишь, херню всякую про меня думаешь!..». Слушай, не волоки меня, как на буксире!
— Не выражайся, — Тамара чуть сбавила шаг. — Ничего я про тебя не думаю.
— А почему сама не на работе?
— Я на работе.
— Хорошая у тебя работа… Скажи, отец серьезно болен?
— Нет, не болен.
— А мне показалось…
— Вот доживешь до его лет…
— Попробую.
Тамара неопределенно хмыкнула и снова поволокла Лузгина, кивая встречным-поперечным — тесен мир на Севере…
Стол был накрыт на кухне, по-семейному. Есть Лузгину не хотелось, но время было обеденное; никто же не предполагал, что он встанет так поздно. Сидели вшестером: он с Тамарой, супруги Важенины и старшая их дочь, Елизавета, с четырехлетним сыном Кирюшей — тем самым мальчиком, что заглядывал в коридор плеткинской квартиры, когда Лузгин туда ввалился после Казанлыка и ночи в тамбуре холодного вагона. В тот вечер мальчик показался ему каким-то затюканным и мышеватым, а нынче он шумел, болтал ногами и хватал с тарелок, не спросясь, что веселило Лузгина, но раздражало Тамару и ее сестру Катю. Елизавета на выкрутасы отпрыска взирала хладнокровно, лишь изредка подавала ему новую салфетку. Глава семьи, Константин Андреевич Важенин, сидел напротив Лузгина и разговаривал только с ним, всех остальных почти не замечая. Спиртного к столу не подали, пили клюквенный морс, разбавляя минералкой, и отсутствие выпивки не показалось Лузгину нарочитым, умышленным: по всему было видно, что днем в этом доме не пьют, и вообще алкоголь не является здесь частью жизни.