Стыд
Шрифт:
По пятницам в кафе под названием «Елочка» (на Кавказе была бы «Чинарочка», а в Африке и вовсе «Баобабочка», абориген зело изобретателен) собирался местный журналистский клуб: пиво за счет заведения, встречи с интересными людьми. В прошлом веке (как звучит, однако!), в начале девяностых, Лузгин тут побывал, но не в качестве главного гостя — прилетел в командировку, захотел хлебнуть с коллегами, позвонил, его и пригласили. В тот клубный вечер свои рассказы читала маленькая смуглая писательница-ханты, когда-то начинавшая хорошей русской прозой, позже канувшая в мистику национальной исключительности. Лузгин ее слушал внимательно. Писать она не разучилась, ритм был упругий, с выверенными синкопами. Вокруг пили пиво и водку и разговаривали громче с каждой рюмкой. Потом случились танцы; писательница съежилась в углу под охраной двух приживалок-подражательниц и грозно взирала
Лузгин рассказов не писал, и читать ему нынче было нечего: от него ждали устных импровизаций на тему зоновского беспредела. Хоть он и зарекался не трепаться, даже слово дал Ломакину, но, как говаривала бабушка, вода дырочку найдет. Там намек, здесь словечко, и вот уже половине города известно, что прибыл некий журналист, который «видел сам».
— Ты долго не болтай, — посоветовал Боренька Пацаев, когда поднимались на крыльцо кафе. — Потом лучше в «Империал» сходим. — «Империалом» звалось гнездо игрального разврата в бывшем городском Дворце культуры профсоюзов.
— А пойдем туда сразу! — предложил Лузгин.
— Ты что, обиделся? — не оборачиваясь, поинтересовался Пацаев.
Они явились вовремя, но в зале было пусто. «Отдыхайте пока», — предложила им распорядительница клуба. — «Курить здесь можно?» — «Нежелательно». — Лузгин нахмурился. — «Но вам, конечно, дозволяется». — «Спасибо».
— Тогда я тоже, — Пацаев схватил пачку как свою.
— Агамалов-то хотя бы попросил, — съязвил Лузгин.
— Он у тебя стрельнул? — обрадовался Боренька. — Он это любит иногда. Официально бросил, все следят… В Белом доме вообще ни одного курящего не осталось. Тебя не обыскивали? Обычно шмонают, или сам выкладываешь. Вот, значит, как… Я эту байку тихо запущу, тебе полезно будет. Но если вдруг еще раз позовет — иди без сигарет, а то Мадам тебе уши отрежет. Значит, так…
Лицо у Пацаева стало хмурым. Вот и этот увидел во мне конкурента, грустно подумал Лузгин. Еще бы, целый час шептался с президентом… Сказать ему, как было, или не сказать? При случае скажу, а нынче пусть немножко пострадает, решил Лузгин.
— Вообще-то «Кэмел» он не любит, — сказал Пацаев и вновь повеселел. — Гляди, богема потянулась… А ты, значит, понял: короче. Людям бы выпить да пожрать.
— Да понял я, — сказал Лузгин.
Короче… Как это — короче? Лузгин уже принял как факт: люди в этом городе не знают толком и знать не хотят, что и почему происходит в трехстах километрах южнее. Ну ладно, Москве наплевать, она далеко за Уралом: ей что Кавказ, что Южная Сибирь, что Приморье — без разницы, она всегда была самодостаточной, столица (нынче) конфедерации России!.. У поляков военные кепки назывались конфедератками — веселые такие, угловатые. Бог с ней, столицей, но эти, местные, друзья и земляки, как им не совестно, зажрались здесь вконец, вот и не чувствуют опасности. Отгородились реками, натыкали застав и пулеметов и думают, что пронесло. Интересно, Агамалов вывез свою мать? Она ведь там, в буферной зоне, в деревне под Вагаем…
С чего начать? Большая война на Юге, распад границ, сотни тысяч беженцев, устремившихся к Северу? Тогда придется объяснять, зачем американцы полезли на Ближний Восток, кто и почему втянул их в драку за нефтяной Каспий… Закон об охране инвестиций, войска ООН, зоны коллективной ответственности? Здесь тоже до конца не ясно, кто поджег фитиль народных бунтов и погромов: формально — профсоюзы с коммунистами, но откуда у нищих оружие, куча денег, листовки и газеты, грузовики и автобусы? Откуда выпрыгнула «Русская Россия», всех сразу оседлавшая, с ее военной дисциплиной, ячейками по всей стране и униформой тысяч комиссаров? А лозунги конфедерации, провозглашение суверенных республик, границы которых удивительнейшим образом совпали потом с зонами коллективной ответственности… И знаменитое решение Совбеза — кому какой кусок достанется, принятое за ночь без дискуссий и формальных проволочек, и лишь китайцы сунутся потом чуть дальше, чем положено, но вскоре отойдут, оставив память о своих кошмарных пулеметчиках на вышках… И что получится? Лекция о международном положении с намеком на вселенский заговор — масонов, инопланетян или черт еще знает кого. Отметается.
Можно проще: моджахеды под Ишимом, на южной границе России, грабеж поездов, создание буферной зоны, партизаны в лесах, блокпосты русской армии, вертолеты ооновцев и его, Лузгина, дурацкое желание скататься на войну. Деревня Казанлык,
Отметается. Длинно, многое придется объяснять. В общем, рассказывать нечего. Опрокинуть стакан — тогда само собою прояснится, но Лузгин уже вторую неделю не пил и развязывать пока не собирался.
Кто бы поверил! На шестом десятке лет профессиональный пьяница Лузгин открыл для себя кайф полной трезвости. Когда и спится хорошо, и естся, и руки не трясутся, и ясно в голове, а что от этой ясности печально на душе, так то печаль совсем иного рода, ничего общего не имеющая с хорошо знакомой Лузгину похмельной злой подавленностью. Он даже просыпаться стал пораньше, заваривал чай в кухне-столовой, со второго яруса спускался тесть, пил свой сбор и воровато скармливал Лузгину диетические сырники, испеченные с вечера тещей. Интересно: родители жены были одногодки, но слово «старик» идеально подходило тестю, а вот к теще «старуха» не вязалось.
…Лузгин рассказывал примерно с час. Боренька Пацаев под занавес демонстративно оголял запястье, сверкал массивными часами. Лузгин себя сдерживал, до прямых намеков (мол, жируете, а там…) не скатился ни разу: ему похлопали и объявили танцы.
— Ну все, отчалили, — скомандовал Пацаев.
О Боренькиной страсти к игре в рулетку Лузгину было известно — в «конторе» ехидно судачили: обуял же азарт человека! Пропивал-то, дескать, меньше, чем сейчас проигрывает. Играл Пацаев раз в неделю, с вечера пятницы на субботнее утро, и больше тысячи «зеленых», говорили, не спускал, определил себе рубеж и никогда не перешкаливал. Оклад у Бореньки был три тысячи в месяц, и такое несоответствие слегка интриговало Лузгина.
Дворец был огромный, с множеством лестничных переходов. Боренька летел впереди шумным вихрем, раскланиваясь и обнимаясь, раздавая громкие приветы. На третьем этаже они прошли сквозь темный ресторан, где Пацаев помахал рукой таперу и крикнул мэтру: «Позже, позже!». За рестораном следовали коридор и лестница наверх, кончавшаяся дверью с бархатной портьерой. Охранник у двери заулыбался Бореньке, как брату, но билеты все-таки проверил.
Лузгин ожидал увидеть большой зал с высокими колоннами, как в фильмах про Лас-Вегас, но оказался в лабиринте отдельных комнат, соединенных арками проходов. Под арочными полукружиями висели кованые фонари. Во всех комнатах были люди, но ни одна не выглядела переполненной, как будто некий режиссер всех толково разместил перед съемками. Люди стояли, ходили, сидели за барными стойками, у зеленых и пестрых столов, возле ярко раскрашенных игральных автоматов. Здесь Боренька ни с кем не обнимался, лишь озирался по-орлиному и шествовал далее. «Вот черт, — сказал он у рулетки, — забито все… Идем!». В новой комнате Пацаев шумно вздохнул, поднял руку, девица-крупье ему улыбнулась согласно, и Боренька шустро проследовал к кассе.
— Сам будешь?
— Нет, — сказал Лузгин.
— И правильно. Но зря.
— Да слышал я, что новичкам везет, слышал…
— Кому везет, кому не очень… Ладно, дам разок поставить. Но за спиной не маячь, я суеверный, не люблю… Давай, гуляй тут. Если заблудишься — скажи, чтобы отвели к Марине.
Пацаев уселся на стул за рулеткой, не одарив соседей ни взглядом, ни кивком. «Интересные у них тут нравы и обычаи», — отметил Лузгин, заложил руки за спину и стал прохаживаться.
Конусы света охватывали только столы, на остальном пространстве царил сумрак, манящий и слабо тревожащий. Лузгин то уступал дорогу, то ускорялся, поблагодарив, и снова шел, разглядывая темные спины, яркие руки и лица. Дважды его спросили, не желает ли он. Лузгин сказал, что не желает. Наряды окружающих нельзя было назвать строго вечерними: мужчины без галстуков, с расстегнутыми воротами белых рубашек, в блестящих туфлях и черных или светлых пиджаках. Редкие женщины одеты были с большим изыском и чем-то походили друг на друга.