Суббота навсегда
Шрифт:
Несколько глухонемых рабов и рабынь, этаких одушевленных мойдодыров, являли собой постоянную готовность исполнить свои функции четко и слаженно — едва в этом возникнет нужда. Но человек, будь он хоть сто раз паша, не может видеть в другом человеке исключительно рукомойник, губку или полотенце (обратно — сколько угодно; получится Ники де Сен-Фаль). И Селим-паша не спускал глаз с тех, кто, не обладая даром речи, не обладал и потребностью в известной ямке, которой мог бы поверить… а вот сегодня и нечего было бы поверять: пашу-то подменили! Но поди узри в невозмутимых лицах что-либо — это то же, что бодрствовать
Селим-паша пожелал увидеть своего кизляра-ага: пусть найдет скорей художника, пусть все будет по слову этой мисс.
А кизляр-ага уже знал, что площадь перед Алмазным дворцом обратилась в зерцало небес — или стала местом страшного кощунства. Выбрать из двух точек зрения истинную, определявшую также и судьбу неведомого демиурга, может лишь владыка правоверных, всевластный правитель Басры, властелин трех морей, справедливый и прямой, как пути Аллаха… пауза, сейчас решится…
Осмину было не к лицу тесниться на башенной площадке вместе с другими звездочетами — гадать, что скажет паша да как отнесется к граффити. Негоже главному евнуху пребывать в неведении наравне с каким-нибудь гайдуцким воеводой. Поэтому посланные нашли его в Ресничке, в своем кабинете за работой. Осмин просматривал диаграммы, начертанные Алиханом — «дежурным по апрелю». Рядом высилась горка ученических блинов — молодые евнухи писали контрольную «Составление ядов в условиях боя». «Ну, кому это надо?» — шептал Алихан Алишару, накатавшему десять страниц кружевным почерком. «Кому-нибудь да надо», — дипломатично отвечал Алишар.
— Осмин! Осьминоже! Я другой человек! Копьем любви я поражаю ночных демонов! — так воскликнул паша — на вопрос кизляр-агаси, как ему почивалось этой ночью.
«Пример того, как можно использовать вещь не по назначению», — подумал евнух, а вслух сказал:
— То ли еще будет, когда оно поразит златозаду.
— Ты говоришь, златозаду? Констанция, Констанция, мой милый! Так зовут мою любовь. Я хочу иметь ее изображение — здесь, против моего ложа. И чтобы художник непременно был родом из Испании… ну, из Италии. Там искусство изображать красками вознесено до небес. Будь оно и впрямь неугодно Аллаху, Превечный не потерпел бы такого соседства. Отныне, пробуждаясь, я всегда смогу видеть Констанцию, Констанцию Селима.
— Но позволь, государь! Зачем тебе бесплотный образ той, которая, стоит тебе лишь пожелать, сама, во плоти, будет встречать твое пробуждение? О царь нашего времени! Роковое заблуждение, чтоб не сказать порок, отличающий неверных: творению Аллаха предпочесть подражание каких-то жалких смертных, всего-то и располагающих что малярной кистью да ведерком краски.
— Скопец! Ты будешь мне перечить именем Аллаха? А как пьянствовать с корсарами, ты тут как тут, лицемер? Дрожи!.. Так вот, мой милый, здесь мы повесим portrait en pied моей Констанции — а я подарю ей свой portrait, где буду запечатлен в сиянии славы. Найди художника, который сумеет это сделать — и будешь прощен, ха-ха-ха!
— Мой повелитель, буду ли я прощен, если дерзну спросить…
— ?!
— Кто-нибудь подал моему повелителю эту мысль?
— ??!!
— Тогда все очень и очень странно, — прошептал Осмин.
— Что ты там бормочешь, болван?
— О счастливый царь! Твой слуга опередил пожелание, что слетело с царственных уст. Изволь же проследовать на дозорную башню. Я уже предвкушаю то приятное изумление, которым мой повелитель будет охвачен. Молю тебя, поспеши на башню.
Селиму не пришлось это повторять дважды. В смысле, Осмину. И оба побежали — насколько сие совместимо с величием одного и дородностью другого.
Когда взору Селим-паши открылось творение Бельмонте, он потерял дар речи. Долго и неподвижно взирал он на венценосного всадника в лучах восходящего солнца. Глаза всадника смотрели решительно мимо всех. Брови выражали гнев и сосредоточенность — что приличествует владыке. Главное, однако, — неземная красота. Не то, чтоб изображенный был красив, но красивой, сладостно красивой — «расчесанной до крови» — была картина: живая, выпуклая, благодаря цветовым оттенкам и светотени. А казалось, что красив он сам.[85]
Паша подошел и обнял евнуха. Вкус побеждает смерть — вот, что ее побеждает. А веру, царя и отечество можно переменить запросто.
Такого отличия еще никто не удостаивался. Положение Осмина сразу упрочилось, как ничье в подлунном мире. Он сам не ожидал такой милости. Он, может, и заслужил ее, но не за то совсем.
Паша потребовал подзорную трубу (рабы помчались метеором и принесли ее) и долго, не отрываясь, в нее смотрел.
— Испанец, — проговорил он глухо. — Иди, кизляр, катись на восьми своих ножищах и приведи его. Вокруг картины выставить охрану!
— Уже исполнено, повелитель, — попытался оттяпать себе немножко благоволения гайдуцкий арамбаша. И — оттяпал.
— Хорошо, — сказал паша.
— А теперь долой с глаз моих! — вдруг закричал он.
Кроме Осмина, еще раньше убежавшего на восьми лапках, все пали на лицо, кто — носом, кто — щекой, кто — губой, а арамбаша ткнулся лбом. Ай да арамбаша, ай да сукин сын, немножко да оттяпал!
Жемчужные поганки попятились поскорей с монарших глаз.
Бельмонте узнал Осмина, хотя видел его только раз — и здесь читатель вправе переспросить «только?!». Осмина и впрямь забыть мудрено, кто хоть раз видал его, кизляра-ага Великого моря — «в беспробудном мраке, на многовековой глубине залегло чудище, не ведающее своих границ за отсутствием глаз» — тот будет помнить его всегда-всегда.
Между ними происходит следующий разговор. Бельмонте напевает:
Если мы найдем подругу
Всех милее и верней,
Сладко нежным поцелуям
Предаваясь, мы ликуем, —
Утешайся, счастье пей.
Тра-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-лера,
Тра-ла-ла-ла-ла, ла-ла-ла-ла.
— По-настоящему, тебя бы следовало облить маслом и посадить на кол за твое безрассудство!..