Суббота навсегда
Шрифт:
Осмин кричит издалека тонким голоском, подойти к Бельмонте он может только, поправ ногами — «осьмью ножищами» — физиономию паши, даром, что вблизи она обернулась разноцветными каракулями.
Бельмонте невозмутимо трет тряпкой меловую крошку — так протирают запотевшее стекло: потрут круговыми движениями, посмотрят, снова потрут. При этом он поет:
Но чтоб верность сохранила,
Под замком ей надо жить.
Ведь охочи все резвушки
Вслед гоняться каждой мушке
— То, что затеял ты — и где! под самыми окнами сераля — противно истинному учению!..
Стоя на коленях, Бельмонте продолжает свое занятие с величайшим усердием — на Осмина он даже не взглянул.
— Ты не думаешь, надеюсь, отразить тоненьким железным прутиком эти могучие секиры, из которых каждая была обагрена кровью уже тысячи раз, — Осмин указал на сопровождавший его отряд янычар во главе с поручиком. Те тоже не решались ступить на крашенный мелками булыжник, тоже топтались в отдалении. — На твое счастье, всевластный властелин, имя которого написано иголками в уголках наших глаз, милосерден…
Осмин даже охрип, крича на ветру, а нахал пел себе с самым невозмутимым ВИДОМ:
А когда луна засветит,
Друг, усердней примечай.
Кабальерчик тут гуляет,
Поворкует, повздыхает, —
И уж, верность, ах, прощай!
Тра-ла-ла…
Тра-ла-ла.
— Да оглох ты, что ли? Ты знаешь, кто с тобой говорит… — он поперхнулся. Тогда янычарский поручик подобрал с земли камешек и неуверенно запустил им в певца — к стыду своему, не попав. На это Бельмонте обмотал резинкой средний и указательный пальцы, прицелился — и вот уже поручик остолбенело проводит ладонью по лбу. Потом смотрит: ладонь в крови… Пуля оцарапала ему висок.
— Идиот, а если б ты попал ему в глаз? — кричит Осмин.
— Он первый начал.
Осмин понял, что попался, что глоткой здесь не возьмешь. Ничего другого не оставалось, как, наступив на задники своих турецких нравов, влезть в те тапки, которые ему предлагали хозяева.
— Эй, это ты, друг, все нарисовал?
— Э?
— Говорю, это ты, друг, все нарисовал?
— Да, это я, друг, все нарисовал.
— Ну вот видишь. Как тебя зовут?
— Э?
— Как тебе зовут?
— А тебя?
— Я Осмин Свирепый, а кто ты?
— Я мышка-норушка.
— Серьезно…
— Куда как серьезно — я рою нору в твой гарем, ты разве не видишь?
— Селим-паша, правитель Басры, выразил готовность принять тебя. Это великая честь — а ты: «Мышка-норушка».
— А зачем было кидаться?
— Он же не в тебя.
— Не в меня… не сумел — вот и не в меня. Видел я вашу расстрельную команду в Кувейте. Первый залп — мимо. Второй залп — те трое, что привязаны к столбам, — подранки. На третий раз только вроде бы повисли — и то не уверен, что замертво… Честь имею представиться, Бельмонте. Изучал живопись, ваяние и зодчество. Прибыл в Басру — говорят, здесь не знают, кто такие Гирландайо, Буонинсенья, Поллайоло, Беллини, Рибейра, Веласкес… О, живопись! Ты небо на земле!
(Это всего лишь сполох — сколок — отзвук давеча игравшегося «Liebe, du Himmel auf Erden!», из оперетки Легара «Паганини». А эхо доносит из другого эона: — Ах, как в Михайловском Самосуд делал «Желтую кофту», — с ностальгическим вздохом в свой черед. На веранде же, постепенно погружающейся в сумерки, голоса, смех: Меир из Шавли ходил, оказывается, на балет… ну, зогтэр… «Заколдованные гуськи».)
— Селим-паша — да продлится век его во имя всех праведных! — увидал с башни…
— Это где флаг? — перебил Бельмонте, снимавший как раз резинку с «рогатки» — Осмину показалось, что он уже на глазок прикидывает расстояние до флага.
— Селим-паша желает подробнее расспросить тебя о твоем искусстве. Поторопись.
На башне
Papageno. Aber wenn ich sie gesehen habe, hernach muss ich sterben?
Zweiter Priester(macht eine zweideutige Pantomime).
До сих пор Бельмонте помещался как бы внутри круга, куда нечистой силе путь заказан. Он вышел за пределы хранившего его священного изображения, но и тогда, какой бы яростью ни пылало сердце Осмина, как ни сверкали бы все восемь ножей, не говоря уж о поручике с выпученными глазами и царапиной на лбу, неприкосновенность Бельмонте была гарантирована: чрезвычайный и полномочный посол Великой Живописи — разумейте, языци.
И вообще толстые привыкли задыхаться. Они задыхаются по любому случаю: при ходьбе, от переедания, от ярости, в которую они впадают с чрезвычайной легкостью. В итоге они быстро улетают на Луну, но все же вкусить от ярости своей успевают, и не в одних только фантазиях, к коим покамест прилепился Осмин, как муха к липучке… О, как ненавидел он Бельмонте! О, как расправлялся он с Бельмонте, который безмятежно-парящей походкой шел в шаге от него, а следом — хор янычар, не такой чтобы уж и ликующий.
«Кабальерчик, да? Ну, подожди».
Дворцовая стража разомкнула копья, из которых каждое уже, может быть, тоже тысячи раз было обагрено кровью, — и они вошли внутрь. Заминка вышла с «железным прутиком»… так и видишь: а навстречу им выходит Заминка с железным прутиком в руках. Отстегнуть его потребовали от Бельмонте личные телохранители паши — четыре брата с мордами кандидатов в российские президенты, спаянные между собой не только отцовским семенем, но и собственным, которым они спаивали друг дружку. Двойная спайка.
— Шпагу? Ни за что. Только с моей жизнью.
— Полно ребячиться, — сказал Осмин. — Эта хворостина ничего не стоит против нашей мощи. — Он подмигнул, он понимал, что живым отсюда Бельмонте не выйдет ни при каком раскладе, а уж о том, чтобы прощанье с жизнью было долгим и душераздирающим зрелищем, чтобы весь зал всхлипывал, как на арабских фильмах, — об этом он, Осмин, позаботится.
Один гайдуцкий офицер, имевший на сей счет какое-то понятие, тихо сказал Бельмонте:
— Мосье, я сам дворянин из Приштины, но здесь такие правила.