Суббота навсегда
Шрифт:
Селим-паша кивнул:
— Это будет залп из всех орудий. Констанция полюбит меня. Скажи, дружок Мино, ты в силах держать кисточку?
Тот весело затявкал, видя, что к нему расположены.
— Тебе предстоит изображать художника. Будешь одет испанцем, будешь при шпаге. Надо только придумать тебе имя под стать твоей внешности. Ростом ты с гору, прекрасен собою, как божий мир… Belmonte! Мы устроим небольшой маскарад, европейцы любят маскарады.
— Повелитель… — вкрадчиво проговорил Осмин, аккуратно протискиваясь меж пляшущих глыб Селимова праздника. — А тот, пребывающий за зеркальной ширмою, он что же, сможет невозбранно лицезреть царицу гарема? Любоваться безнаказанно луною приливов?
— Осмин, —
— Всемилостивейший паша, позволь мне доплатить из своего кармана. Поверь мне, он заслуживает большего.
— Что ж,
Презренья лишь достоин тот,
В ком благодарность не живет.
Додай ему от себя столько, сколько считаешь нужным. Я вижу, этот испанец пришелся тебе по сердцу.
— Повелитель знает своего раба, — и Осмин тоже пустился в пляс, до того огневой, что чуть не улетел на луну:
Я рублю, я четвертую,
Я топлю, я колесую,
Я петлю надеваю
И на кол всех сажаю.
А новоявленный Бельмонте, не без основания полагая себя причиной стольких радостей на башне, путался у них под ногами, и катался, и гавкал:
— Р-р-радость! Р-р-радость!
Всякий раз, когда паша находился в Басре в Алмазном дворце, его штандарт развевался на башне. В ясную погоду на ослепительно зеленом шелку можно было разглядеть изображение солнечного диска, от которого в разные стороны отходили волнистые лучи.
На улицах Басры
Население ближневосточного города, теряя по ходу жизни зубы, никогда не восполняет эту потерю с помощью дантиста или зубного техника.[86] Беззубое, оно так и снует среди транспорта, которому тоже не возмещен ущерб, нанесенный длительным пользованием и безалаберной ездой. Люди, разносящие что-то, кричат, транспорт, развозящий что-то, гудит. Выхлопные газы привычно смердят. Смог, чадры, мадры,[87] сотни тысяч стоптанных мужских полуботинок на босу ногу — все это дополняет общую картину, которую можно, правда, как и всякую общую картину, дополнять и дополнять. Запах: зловоньем он не то что оставляет позади миллионы российских плеч, друг к другу прижатых в часы пик, или вонючую прохладу питерской парадной в жаркий денек, но — это чужой запах, который, в отличие от собственного, пахнет.
Поскольку рынок в таком городе обладает свойством воронки, то очень скоро нас туда затянет — впрочем, Бельмонте туда и надо было. Он шел, провожаемый взглядами, как если б рассекал кинообъективом уличную толпу (а потом сидишь в кино и видишь: с экрана на тебя все подряд оборачиваются).
Шедший рядом с ним молодой гайдук старался выглядеть интеллигентом. Хвостом в пыли тащился отряд, вооруженный своим обычным оружием: двуствольными турецкими Мавроди, причем оба ствола, оканчиваясь раструбами, имели вид дудочек. Стреляли из них всякой всячиной, вплоть до мелких камешков — а то и песком, пригоршню которого насыпали прямо в раструб. Целились в глаза. После первого же залпа строители пирамид разбегались, глотая слезы, которые еще отольются ненавистному режиму, а главное, гайдукам.
— Они нас ненавидят больше, чем янычар. Те изрубят половину по-мелкому, другая половина сразу проникается уважением. А мы цацкаемся, подаем пример гуманного отношения, они нас же за это и презирают. Понимают они, только когда им прямо в морду — разворачиваешься всем корпусом и врезаешь. Ну, народ, который живет в шестнадцатом веке, что с него взять…
— Странный народ, — сказал Бельмонте, чтобы как-то поддержать разговор. — И что же, в Басре настолько неспокойно?
— Понимаете, сударь, с этой публикой даже не знаешь, спокойно или неспокойно. Он двадцать лет моет лестницу в твоем доме и двадцать лет тебе улыбается, ты ему полгардероба старых вещей подарил… А тут на двадцать первый год вдруг ножом промеж лопаток ударит.
— И неизвестно, чего они хотят?
— Решительно неизвестно. Прежде всего им же самим.
— О, минутку… — напротив Бельмонте заметил Филемона и Бавкиду — в отличие от нас он помнил, как звали родителей Магомедушки. Он приветствовал их по-испански. Что с ними стало! (Попробуй признаться, во франкистской-то Басре, что «Un saludo, camarada!» обращено к тебе.) Бельмонте в своем республиканском наряде, конвоируемый гайдуками, был последним, с кем благоразумным людям хотелось раскланиваться. Пуститься наутек — опять же себя выдать… Милосердный Аллах сжалился над ними и превратил в два дерева, растущих из одного корня. Когда вы будете в Басре на рынке, то за два багдада вам их охотно покажут и наврут при этом с три короба.
— Им веры нет никакой, вот в чем несчастье. Для них соврать, обмануть — дело чести. Они, когда встречаются между собой, хвастаются: «Я сегодня двух надул… А я — пятерых». Хуже цыган.
Словно в подтверждение этому из ближайшего гешефта донеслось:
— А я тебе говорю, черный — это цвет.
Положительные мордастые арабы — все эти джихады и калафы, отцы многодетных семейств, мужья многочисленных жен — величественно восседали у дверей своих лавок, делая вид, что ничего не слышат. Почтенные торговцы стыдились местечковых игр своих коллег, последние и без того позорили высокое звание купца — одним только своим правом так именоваться. И Джихад («Шляпы Джихада»), и Калаф (кофейня «Илларион Капуччини») казались собственными изваяниями — таким дышали достоинством: не разменивать же его воздухом живых непосредственных реакций, которыми они в принципе, может быть, и обладали, но тем ценнее от этого становилась их прямо-таки буддийская невозмутимость в отношении отдельных, так сказать, членов гильдии.
— Господи, и кто сегодня только навстречу не попадается, — сказал гайдук Мртко (они успели представиться друг другу).
По улице шел человек в халате с бухарским рисунком, похожим на многоцветную осциллограмму, что всегда немножко тревожно. На голове у него был тюрбан, увенчанный феской, но без кисточки. С ним почтительно здоровались — не все, иные, наоборот, предпочитали не заметить. Белая борода, опускавшаяся толстой сосулькой, представлялась делом рук гримера — такой была красавицей. Как ее не потрогать, не приласкать! И потому, стоило идущему убавить шаг — для ответного приветствия или пропуская тачку — как он начинал ее любовно поглаживать.
— Знаете, кто это?
Глупый вопрос. Бельмонте только-только шлепнулся в Басру, свалился с неба — откуда он может в ней кого-то знать? Или вправду была еще другая, астральная Басра, не касавшаяся земли, как не касались земли и ноги тех, кто по ней двигался. Когда-то таким же для нас стал Лиссабон, где мы вели несколько дней параллельное существование — во имя Томаса Манна, милостивого, милосердного.
Глупый вопрос — знает ли он этого человека. Ячейка сна, в которую забилось сознание Бельмонте, сохранила память о себе — ангел, по имени Гипнос, не ударил его при пробуждении по устам. То был Наср эт-Дин, мулла, с которым они однажды помолились на закате, обратившись мясистыми частями тела в прямо противоположные стороны, отчего на багровом фоне вдруг зачернел силуэт бабочки.