Суббота навсегда
Шрифт:
С древнейших времен, а уж с томсойеровских точно, мальчишки собирают всякую чепуху, которая, случайно, может оказаться и не чепухой, хотя в целом это все же чепуха: серебряные шишечки. (Как мы помним, главное достояние Тома Сойера.) Я уже перебирал публично свои сокровища, но не будем на этот раз отсылать читателя к соответствующей странице, а в виде особого сервиса сами доставим ее сюда.
«Извольте взглянуть — говорилось там — на:
очищенный от земли затвор
погон курсанта летного училища
два билета в Михайловский театр (по одному бабушка в 25-м году ходила слушать „Похищение из сераля“, по другому я — „Поворот винта“ в 61-м; номера кресел
перевязанную розовым сапожным шнурком пачку писем на идиш, начинавшихся словами „Майне тойре тохтэрл Мэрим“
дореволюционные и иностранные деньги, как-то: ветхую рассыпавшуюся „катеньку“, казначейский билет с изображением сибирского охотника (скоропечатня Колчака), сто аргентинских песо 1951 года, „десять червонцев“ с Лениным и столько же мильрейсов с портретом худощавого господина во фраке и с хризантемой в петлице — португальского короля
покрытый эмалью темно-вишневого цвета сочный наградной крест
женский лакированный каблук с тайником (в котором гремел погремушкою лошадиный зуб)…»
Но если мальчишки со времен Марка Твена не изменились, то о взрослых этого не скажешь. Серебряная шишечка, главное достояние Тома Сойера, сегодня, вероятно, была бы сочтена «народным достоянием, не подлежащим вывозу». Во всяком случае, из моих ценностей без предварительных и дорогостоящих хлопот я мог бы взять на память о России лишь конский зуб в каблуке да два использованных билета в театр, и то один из них пришлось бы везти контрабандой: отпечатан до 1947 года. Прочее же являло собою:
запчасть огнестрельного оружия
принадлежность армейской формы
рукописный материал
коллекцию дензнаков
предмет старины.
Со всеми вышесказанными сокровищами я поступил, как издревле поступали в таких обстоятельствах: зарыл их возле колодца, завернув в полиэтилен из-под чего-то импортного.
Время по-всякому изменяет облик места: бывает, что вишневый сад срублен, а бывает, что приходится продираться сквозь заросли дикой вишни там, где некогда шумели народные собрания. В моем представлении, все, относившееся в поселке Рощино к «городскому типу», должно было дать железобетонные метастазы. Я ожидал увидеть третьесортное зодчество, косоротые хрущобы и был несказанно удивлен противному: все быльем поросло, Колхозная, по которой ездили грузовики, превратилась чуть ли не в тропку.
А вот и мельница… А ведь на калитке еще крючок моей поры. Балкона нет, торчат два ржавых укоса. За местного ворона старуха. Гримеру трудиться не понадобилось бы: седые патлы цвета ваты, пролежавшей всю зиму между рам; от глаз остались две мутные точки, остальное затянуло; рот — обезгубел; хребет согнут в дугу; не то чтоб «в лохмотьях и полунагая»,[144] но и одеждой эту массу напяленного на нее тряпья тоже никак не назовешь. Завидела меня и идет навстречу. Сразу догадалась, кто я этому дому.
— А, приехали… Не бойтесь, проходите, здесь не кусаются. Мы все с мужем думали, когда они явятся клад свой забирать. Сейчас вынесу лопату, и копайте… Сколько лопат, одну? Две? Мужа не стало, мне копать тоже не под силу — на, перелопать хоть все. Раньше какой-никакой огородик еще был, пять кустов смородины росло. А теперь чего, Сашка мой носу сюда не кажет. Для кого дом-то покупали — для беды, для нее одной, видать. Господи! Ох, будь проклят тот час, когда купили… Как Мариночка утонула, муж слег. Ему пришли и сказали… И мелко там было. Сперва видят, она лицом в воду все глядит. Один спрашивает, чего это она? А тот, другой: да дыханье, говорит, тренирует. Кинулись, только поздно было. Ушли на озеро с ней, а воротились без нее, платьице да лодочки принесли. Муж все болел потом. И по дому больше ничего не делал — как руки опустились. А был хозяйственный… Сашка не в него, ему б только деньги скорей-быстрей заработать да прогулять. «Продай, мама, дом» — а кто его купит? Вон люди бегут, кто заграницу, кто куда… Копайте, раз приехали, клада-то вашего нет больше. Колодец стали чистить, рабочий смотрит: деньги иностранные… Мы испугались, муж ему: «Коля, сожги». Все сожгли, при свидетеле. Или у вас тут еще закопано? Ройте, пожалуйста. Чего нароете, то и ваше. Мне уж все равно. Муж говорил: «Будь это Рощино проклято. Без него Мариночка была бы живая». Сейчас… только фотографию принесу…
Направляется к дому.
— Не беспокойтесь. Постойте!..
Да что же это! То фотография Нефертити, теперь — русалки…
— Я не хочу, слышите!.. Хватит с меня фотографий… Мое любопытство иссякло…
— Не будем. Любопытство тут ни при чем. Не любопытство иссякло.
Это она? Я боюсь посмотреть, она ли.
— А вы не отворачивайтесь, не на вскрытии.
Отворачивайся не отворачивайся, это как течение и пловец:
согласия не спрашивают и согласия не дают.
— Ну, не отводите глаз, не Горгона Медуза — всего лишь…
«Фотография…» — я не могу слышать этого слова.
— Хорошо, я сам.
В голове — кузница нибелунгов. Голос едва доносится сквозь шум и грохот: am-sterdam! am-sterdam! am-sterdam!
Кричит:
— Вы меня узнаете?
AM-STERDAM! AM-STERDAM! AM-STERDAM!
Я узнал Елену Ильинишну. Выходит, они ничего не сожгли, потому что на месте лица у нее под шляпкой… ее же собственная фотография! Круглая соломенная шляпка, воротничок «под горло» — последние, кто так одевался, умерли несколько лет назад. Ха! Разгадана тайна проколотых мочек: Раб Смерти. «И хозяин проколол ему ухо, в знак того, что он — раб навечно». Нет, не буду в вечном рабстве у мрака, ты уйдешь без меня…
Тут она заменяет свою фотографию моей.
— Теперь твой черед. Ты думал, что он никогда не наступит?
«Бежать! Пока еще не поздно!»
— Куда? Тебе не уйти от меня. (Поет.) «Ты видел валькирии огненный взор…»
— Но Зиглинда…
— Пустое.
— Шаромыжники! Я слышал, что перед отъездом дачу продали какому-то шаромыге…
— Пойдем.
Mir ist schlecht.
* * *
Вот случай, убедивший меня в том, что последние слова Чехов действительно мог произнести по-немецки. Это было зимою в Гарце. Уложив двухлетнюю Мириам спать, мы с друзьями — Татьяной и Георгием Бен-Ами — спустились пообедать. Почему-то, не допив кофе, Сусанна заторопилась назад в номер. Она нашла входную дверь открытой, а кроватку — пустой. Она точно помнит, как сказала себе вслух: «Mein Kind ist weg». Но почему по-немецки? К кому она обращалась? Не иначе, как есть в жизни такая страшная минута, когда начинаешь говорить по-немецки.
В следующую минуту Мириам отыскалась. Очевидно, она проснулась, расплакалась, и когда к ней никто не подошел, сама перелезла через сетку — сперва открыла дверь на лестницу, а после забралась в большую постель, где в рыданиях уснула. Сусанна легла рядом и проспала четверть часа.
Ей снилось море, морской прибой. Волна, откатываясь, оставляла на песке пузырьки, которые постепенно все лопались. Но уже накатывалась новая волна, и так вал за валом. Всякий раз берег покрывался клочьями соленой морской пены — из морской же пены вышли на сушу обитатели последней. Еще в начале века для гимназистов это была простая гамма.