Судьба чемпиона
Шрифт:
— У нас много заявок — из других городов, поставки за границу.
— А вы постарайтесь. Надо быть патриотом своего города. Но извините, мы все о делах, а вы, верно, ко мне... Вас что-нибудь беспокоит?
— Да нет... пока здоров. Тут у вас лежит на излечении некто Грачёв.
— Знаю. Константин Павлович. Вы его родственник?
— Не совсем. То есть, да... в известной мере. Грачёв — бывший муж моей жены, я по ее просьбе. Скажите, пожалуйста, что с ним? Как его самочувствие?
— Нынче — прилично. У него сердце, спазм. Думали — инфаркт, но, слава Богу, обошлось. Скоро
— Да вот... в том-то и дело — скоро выпишете, но известно ли вам... он, кроме всего прочего, способен упиваться до состояния риз и, когда пьяный, черт знает что может натворить. Так, может, в лечебницу его — специальную?..
— Поня-я-тно. Не думал об этом. У него есть дети?
— Взрослая дочь. Живет с нами.
— Кто он в прошлом?
— Грачёв — известный боксер, он в свое время был чемпионом, но водка всё ему поломала. И вот что я вам скажу: не пьяница он, не алкоголик,— месяцами в рот не берет спиртного. А уж как врежет — святых выноси! Тут он таких дров наломает. Ну, и — ясное дело, гонят отовсюду. А жена моя... из сострадания. Помочь хочет. Так может, в вашей клинике, а не то — в другую, или в колонию, где лечат и заставляют трудиться.
После некоторой паузы вдруг сказал:
— Я бы алкоголиков не лечил.
— Как? — профессор смотрел поверх очков.
— Не лечил бы и всё! Мы и без того бесцеремонно вторгаемся в деятельность природы, а тут новое над ней насилие.
— Помилуйте! Алкоголь вредит человеку, вливая вино в организм, мы его истязаем — вот где я вижу насилие над природой!
— Алкоголик обречен, он лучше других понимает свою несостоятельность, неспособность к борьбе — и добровольно, медленно, безболезненно уводит себя из жизни. Вино — инструмент естественного отбора; не будь его, человек нашел бы другое зелье — траву, листву, коренья, все равно — закон естественного отбора неумолим. Если общество, руководствуясь ложным гуманизмом, искусственно поддерживает жизнь слабых организмов, они сами, эти слабые организмы, не проявляют охоты для долгой жизни. Сильный живет дольше, слабый меньше. Прежде слабых уводили болезни, драки, голод, ныне — алкоголь, папиросы, наркотики, стресс.
Очкин проговорил свою тираду глуховатым баском, почти не глядя на собеседника; он и вообще говорил неохотно, сидел на краешке кресла, будто собирался уходить, да вот... пришлось задержаться. Профессор относил это к высокомерию посетителя — во всей манере гостя, в категоричности тона он видел неуважение к себе, это сердило, но монолог Очкина озадачил. Он выпрямился в кресле, блеснув очками, возразил:
— Ну и ну! В такой философии ни грамма гуманизма!
— Когда вы делаете конкретное дело, то и гуманизм понимаете по-своему.
Стараясь быть спокойным, профессор возразил:
— Вы мыслите категориями...— хотел сказать «обывателя», но воздержался...— Не государственного человека, а частного лица.
— Не надо зачислять меня в реестр ваших противников. Я — за трезвость, и сам, хотя и выпиваю по случаю, но готов ради общего дела отказать себе в удовольствии. Но для многих людей вино стало потребностью, как хлеб и воздух.
Очкин взглянул на часы, поднялся.
— Извините, Николай Степанович, я злоупотребляю вашим временем...
Профессор проводил до двери высокого гостя.
— Хотел бы вам показать клинику, оборудование.
— Зайду в другой раз.
Бурлов некоторое время сидел в задумчивости; его радовало неожиданно состоявшееся знакомство с новым директором объединения, но, пожалуй, сейчас больше занимали суждения Очкина об алкоголизме. «Многие ли так думают?» — спрашивал себя профессор.
Через минуту Очкин вернулся.
— Прошу прощения, Николай Степанович. У меня к вам большая просьба...
Он раскрыл портфель, достал сверток:
— Жена купила фрукты. У меня решительно не осталось времени передать Грачёву. Не сочтите за труд...
— Хорошо, хорошо... Оставьте вот здесь.
Проводив Очкина, в рассеянности обошел кресло, но не сел, а стал ходить по кабинету. В ушах продолжал звучать голос Очкина: самоуверенный тон, ясная, житейская философия и будто бы справедливый взгляд на пьяниц. Бурлову порой и самому казалось: пьяниц нечего жалеть, их не лечить, а наказывать, взыскивать строго за все причиненные ими уроны близким и неблизким людям. Ведь их никто не принуждает пить, они отравляются по своей воле; знают ведь, как оскотинит их водка, и тянутся к рюмке, а, попробуй, удерживать — тебя же обругают.
Бурлов, рассуждая подобным образом, вынужден был признать, что жесткая философия Очкина, непримиримость к пьянству имела свою логику и привлекательность. Строгости необходимы; очевидно, в будущем,— может быть, совсем недалеком, государство примет к пьяницам суровые меры. Без натиска, решительных атак и даже штурма побед не бывает. А победа над зеленым змием так же нам необходима, как была необходима победа в Великой Отечественной войне.
Саша Мартынов пошел на поправку; кризис миновал, и он теперь гулял по коридору.
«Ага! — торжествовал академик, просчитывая пульс больного.— Локальные инъекции... Почти стопроцентная гарантия успеха».
Метод локальных инъекций разработан Бурловым, его теперь применяли во многих клиниках. Профессор гордился своим открытием. И очень жалел, что многие врачи то ли по незнанию, то ли по другим причинам не применяют локальные атаки.
— Ну, ну, поправляйтесь, молодой человек. От вашей болезни не останется и следа. А вот негодяя, который вас так ударил, надо бы найти. Я ещё до отъезда сделал запрос в милицию, сегодня позвоню.
Подошел к Грачёву. Тот стоял у койки в покорной выжидательной позе. Смотрел на профессора прямо, смело и как-то не по-мужски ласково. Он никак не походил на больного: помолодел, расправился, в темных глазах светился огонек задора.
Взял его руку, слушал пульс. Удары были четкими, в меру частыми, наполнение хорошее. Мускулисто крепкими, завидно тяжелыми были руки. И грудь, и плечи — все дышало силой. Профессор знал: Грачёву было тридцать пять лет. На тумбочке в стакане с водой стоял букетик полевых цветов, рядом лежали кульки со снедью. «Приходила дочь,— может, бывшая жена»,— подумал Бурлов. И хотел было сказать: «С вами все ясно, будем выписывать», но, поразмыслив, сказал другое: