Судьбы крутые повороты
Шрифт:
— Так это же что выходит, десять лет в школе, четыре года в институте, это уже четырнадцать, и еще три года, выходит семнадцать лет.
— Да, Тихон Тихонович, выходит что семнадцать.
— Это не по-божески, — огорченно произнес Тихон Тихонович. — За семнадцать лет можно не только облысеть от ума и наук, а чокнуться можно.
Снова над застольем прокатился хохоток. Однако хохоток этот не погасил у Тихона Тихоновича его интереса к пушкинской должности.
— А скажи, если это не секрет, какой оклад дают за эту пушкинскую должность?
После этого вопроса застолье совсем развеселилось. Но, не получив ответа на свой вопрос, Тихон Тихонович загрустил и перестал есть, о чем-то задумавшись. Но внезапно осененный какой-то мыслью поднял голову.
— Эх, если бы среди нас
И действительно, все увидели в глазах Тихона Тихоновича навернувшиеся слезы. И он грустным голосом тихо запел:
Шилка и Нерчинск не страшны теперь, Горная стража меня не поймала, В дебрях не тронул прожорливый зверь, Пуля стрелка миновала…Оборвав песню, Тихон Тихонович порывисто встал из-за стола и направился на кухню, откуда он тут же вернулся с четвертинкой самогона, заткнутой белой тряпицей. Самогон разлил по четырем стопкам. Своей глуховатенькой опьяневшей жене не налил, жалел ее, боялся «инпаркта». И та эту жалость мужа смиренно, если судить по ее лицу, приняла. Прежде, чем сказать тост, он встал, как это сделал Сережа, задумался и произнес:
— А вот сейчас, дорогие мои Сергевна, Серега, Ванец, Петя и Зина, разрешите мне поднять тост, чтоб нам всем в добром здоровье дождаться Егора. Этот день должен быть через год и одиннадцать месяцев. Я веду точный подсчет. Ну, с праздником!
Маму и Зину этот тост искренне взволновал. А поэтому мы, вслед за Сережей, все встали и молча выпили. Выпили до дна.
К чаю мама подала рыбный пирог и пирожки с капустой. Чай пили без сахара, с морковной заваркой. А после чая по почину Тихона Тихоновича запели всем столом любимую тюремную песню отца «Бежал бродяга с Сахалина». Пели все, пели мы, три брата, мама, пели даже Зина и глуховатенькая жена Тихона Тихоновича.
Вот, Господи, как эта послевоенная встреча далека по времени и как близка она сердцу сейчас.
Часть третья
МОСКВА БЬЕТ С НОСКА
Я — московский дворник
Еще с далеких довоенных лет мною замечено, что пассажир дальнего следования, подъезжая к Москве, как-то особенно волнуется. Женщины подкрашивают губы и пудрятся, мужчины, даже солдаты, так обливаются одеколоном, что еще долго за ними тянется шлейф резких запахов.
Так и я последнюю ночь перед Москвой почти совсем не спал. Привязавшись парусиновым ремнем к отопительной трубе под самой крышей вагона, искурил полкисета самосада и делал это так искусно, словно был в блиндаже или в окопе. На нижней полке подо мной лежал старший брат Сережа. Его судьба уже определена: в октябре он был принят в аспирантуру филологического факультета Московского государственного университета. Стать его научным руководителем с легким сердцем согласился известный в литературоведении профессор-фольклорист Петр Григорьевич Богатырев, который пять лет назад рецензировал дипломную работу Сережи по поэтике русской народной песни. Увидев на пороге молодого лейтенанта, он сразу же узнал в нем своего студента из ИФЛИ. В аспирантуру Сережа поступил без труда: ведь он только что демобилизовался после окончания боев за Берлин в составе войск маршала Рокоссовского.
Мои дела были сложнее и неопределеннее. Стоял уже ноябрь 1945 года. Две волны демобилизованных изрядно насытили московские институты, и шансов поступить в какой-нибудь из них было маловато.
Вернувшись с фронта домой, я как-то прочитал брату свои стихи, написанные на фронте и в период службы на Тихоокеанском флоте. Стихи Сереже понравились, особенно «Ностальгия»:
ВторойСтроки этого стихотворения были навеяны заметкой в газете об успешном выступлении в Париже ансамбля русской песни и пляски Игоря Моисеева.
Сережа уверенно пророчил мне карьеру драматурга и горячо убеждал ехать с ним в Москву. Его упорство придало мне уверенности.
Трогательным и памятным эпизодом моей попытки завоевать Москву была минута, когда мы с братом, подхватив свои фанерные крашенные охрой чемоданы, вышли из вагона пассажирского поезда дальнего следования, такие поезда, как этот, в те годы в народе называли «пятьсот веселыми», на перрон Казанского вокзала. В темном московском небе сверкали ослепительные вспышки.
Мы, солдаты войны, знали, что после освобождения больших городов Москва давала залпы из двадцати четырех орудий. Но в честь чего сегодня, в обычный ноябрьский вечер, когда уже полгода как кончилась война, салютовала столица? Я задал этот вопрос носильщику с медной бляхой на груди, и он гордо ответил:
— Да сегодня же праздник! День артиллерии и ракетных войск!
С минуту, пока небо полыхало огнями, мы с Сережей стояли молча. Брат взволнованно пожал мне руку и сказал:
— Поздравляю.
— С чем? — не понял я брата.
— Хорошее предзнаменование. Возьмешь Москву.
Брать Москву я начал не самым героическим образом. В студенческое общежитие на Стромынке, как ни уговаривал Сережа вахтершу, меня не пустили. Тогда он повез меня на Верхнюю Красносельскую улицу, надеясь пристроить там. По дороге брат рассказал, где мне предстоит жить. Пожилая беженка со Смоленщины, у которой немцы сожгли избушку и убили мужа, дошла вместе с восьмилетним сыном до Москвы. Христом-Богом она упросила дежурного по вокзальной милиции помочь ей устроиться на любую работу с общежитием. Лейтенант оказался человеком душевным, полчаса звонил по разным ЖЭКам и еще каким-то учреждениям. В конце концов он пристроил бедную беженку дворничихой. И вот Сережа привез меня к ней.