Судьбы крутые повороты
Шрифт:
10 мая половина курсантов, вернувшихся с увольнения, были изрядно пьяны. А несколько десятков человек вернулись уже утром. А по сему до середины июня за ворота училища ни один курсант не вышел в увольнение. Мы с Мишей Похиленко не хотели потерять своих девчонок из мединститута, но наш отъезд в лагерь в Юргу на все лето сломал наши планы. Было очень обидно. А когда мы в августе вернулись из лагеря, то нам стало известно, что распоряжением наркомата обороны наше 2-е гвардейское минометно-артиллерийское училище было закрыто, а личный состав был расформирован по артиллерийским училищам страны. Мою роту влили в Пензенское артиллерийское училище. Остальные роты были направлены в другие училища страны. Этот перевод из престижного гвардейского ракетного училища в самое рядовое артиллерийское
Вопрос о моей демобилизации занял всего полдня. А 16 октября 1945 года я вышел из общего вагона пассажирского поезда на моей станции Убинская Новосибирской области, где прошли мои детские годы. Огляделся на пустынном перроне и по брустверу канавы зашагал на мою Рабочую улицу. В переулке у избы, окруженной тополями, мне попалась какая-то чудная ненормальная баба лет сорока, размахивая руками, она что-то тревожно и взволнованно говорила мне, но я ничего не мог понять. Потом, как-то конвульсивно захохотав, она побежала вдоль улицы. При повороте на нашу улицу я встретил очень постаревшего безрукого пастуха, который когда-то гонял наше стадо, и спросил его, что это за баба, которая привязалась ко мне с каким-то чудным разговором. И он ответил:
— А ты что, не знаешь, это же наша известная всему селу Нюра-дура. Она откуда-то появилась в селе сразу после того, как куда-то пропал Саня Говор.
Саня Говор — это был знаменитый своими чудачествами дурак моего детства. Когда я уходил в армию, он был еще жив. И тут я невольно вспомнил, что читал в какой-то одной из повестей Тургенева, что русская деревня не живет без дураков: стоило одному где-то погибнуть, пропасть, как тут же на смену ему приходит другой дурак или дура. Они словно выныривают из воды и также неожиданно исчезают неизвестно куда, как и предыдущие дураки. Эту мысль о дураках оборвал выскочивший мне навстречу наш тигристый пес Верный. Четыре года, и удивительное совпадение: в товарный вагон-теплушку я сел 16 октября 41 года и открыл калитку нашей ограды в 45 году тоже 16 октября. Вот она, тайная астрономия человеческой судьбы. Никаких телеграмм о своем выезде из Пензы и моей демобилизации из училища я домой не давал. А когда я узнал, что два дня назад домой вернулся с войны старший брат Сережа, который сейчас спал где-то на сеновале после вчерашней браги, радость и ликование в доме были бурными. Прослезившаяся от счастья мама целовала меня как ребенка. А переросший меня на полголовы самый младший брат Петя обнял так, что я уже не буду спрашивать потом, как это ему, школьнику, удавалось обычной штыковой лопатой вскапывать четыре года подряд огород в 45 соток и накашивать сена на двух коров, одного бычка и пятерых овец.
Когда Петя настраивал к дубовой водовозной бочке крышку, привязывая ее петлями из веревок, я по лесенке поднялся на сеновал и что же увидел: в уютном непромокаемом шалаше, напоминающем лисиную нору, под отцовским длинным тулупом лежал Сережа. На голове его была шапка-ушанка, сшитая мамой из серой собачьей шкуры. Это было в первый год нашего приезда в Сибирь. На лице Сережи светилась такая блаженная, счастливая улыбка, словно он второй раз брал Берлин. Я не стал будить его и спустился по лесенке.
— А он у тебя, шалаш-то, односпальный или при случае может быть и двухспальным?
Этот мой вопрос с подковыркой несколько смутил Петю, и он, покраснев, ответил не сразу:
— Танцы по субботам у нас иногда заканчивались в первом часу ночи, а последние киносеансы тоже не раньше двенадцати часов. Вот и неохота будить маму и Зину, а иногда и ружьишко кладу с собой рядом на случай, если какой-нибудь хмырь вздумает со скирды, что в огороде, стащить пару матрасов сена.
— А что, бывают такие случаи!
— Один раз это уже было перед рассветом. После первого выстрела дробью, он схватил
Верный не спускал с меня своих преданных, зачарованных глаз. Я — в палисадник, и он за мной, я — к бане, он тут же рядом и все старается лизнуть мне руку, а все потому, что почувствовал во мне нашу кровь, кровь отца, который месячным щенком принес его из Крещенки.
Тополя, посаженные Мишей в палисаднике в 34 году, еще до ареста отца, разрослись так буйно, что положили свои не облетевшие бронзовые кроны на крытую камышом крышу, которую Миша вместе с отцом стелили в 35 году, после того, когда Сережу исключили из школы и он уехал доучиваться в Новосибирск к тетушке. Сразу же бросилось мне в глаза и то, что Верный слегка прихрамывал на переднюю правую ногу. Невольно вспомнился сентябрь 1937 года, когда отца, арестованного, увозили из дома на паре милицейских рысаков три служителя районного отдела милиции. Тогда их звали энкаведешниками. Первый выстрел из нагана, сделанный старшим начальником в небо, не остановил Верного, и он все продолжал набрасываться на вороного коренника, чтобы впиться ему в горло. Второй же выстрел был прицельным, он угодил в правую лопатку Верного, тот упал, покатился вдоль дороги.
В горенке и на кухне все было так же, как и до войны. Чисто побелено, на окнах висели ситцевые занавески, вышитые бабушкиными рисунками, на передней стене висели стахановские грамоты отца, три похвальных грамоты Сережи и две похвальных грамоты мои. Все они были, как и раньше, застеклены, протерты и придавали горенке какой-то маленький торжественный уют. Целы были и бабушкины иконки в правом углу. Перед ними висела старинная позеленевшая лампада, над фитильком которой мерцал голубоватый огонек. Вот только потолочная матица так выгнулась, провиснув своей серединой, что не могла не вызывать тревоги. Хорошо, что Петя успел вовремя заметить трещинку посередине матицы и подставил под нее толстый сосновый брус. Столешница кухонного стола меня рассмешила: за 4 года моей отлучки из дома ее столько раз скоблили во время мытья, что сучки, не поддающиеся скоблению, на плоскости столешницы выглядели как нарывы, и когда я сказал об этом Пете, тот ухмыльнулся и уже, как я понял, не раз думая об этом, деловито сказал:
— Ничего. К ноябрьским праздникам я доски столешницы перебью вниз нарывами, пусть ими любуются кошка и котята.
Победное застолье
Заслышав доносившийся из избы возбужденный разговор, Сережа спустился с сеновала. По его широко раскрытым глазам я понял, что встречи со мной он не ожидал. Последний раз мы виделись с ним в Москве, это было четыре года и четыре месяца назад. Хотя по натуре своей Сережа был человеком несколько сухим, обнялись мы с ним крепко, по-братски. И снова, как и десять минут назад, по щекам мамы потекли слезы.
— Что ты плачешь, мама, радуйся! Мы вернулись, — сказал я.
— А вот Миша… Миша больше никогда не встанет рядом с вами, он никогда не вернется, — навзрыд запричитала мама.
Восемнадцатилетний Петя, чтобы утаить слезы, повернулся и ушел в горенку. Уткнувшись лицом в грудь мамы, зарыдала и Зина. Один Сережа, мужественно выдержав минуты страдания, не проронил ни слезинки. Лицо его скорее выражало ожесточение, чем скорбь.
Вечером, когда стемнело, мама принесла из чулана висевшую там десятилинейную керосиновую лампу, которую мы зажигали только по великим праздникам и в особо торжественных случаях, налила в нее керосину, и Петя повесил ее в горенке. В первые же минуты пребывания в родной избе я сразу же почувствовал, что мне чего-то не хватает, и не хватает очень важного. Но вскоре я догадался, что нет в доме бабушки, нет ее постоянного кружения от печки к столу, от стола за чем-нибудь в подполье или в чулан, где у нас стояли кадушки с квашеной капустой, солеными огурцами и клюквой. Но грусть эту я утаил от мамы, боясь опять ее расстроить.