Суровые дни
Шрифт:
Тряхнулъ рыжимъ хохломъ, ударилъ всей пятернёй по струнамъ и ухнулъ, словно провалился куда:
Ухъ-ухъ… глазъ распухъ,
Ры-ло перекрыло!
– Должно быть, повсюду такъ - помирай, старухи!
– Знамо… одни люди-то!
И вдругъ проясняется сумрачное лицо дяди Семёна, когда я спрашиваю про невстку.
– Съ икро-ой! Такой подарокъ намъ Михайла удлалъ… мастакъ! Былъ у насъ къ масленой въ побывку, на десять дёнъ его отпустилъ ротный… по череду пускалъ исправныхъ, за честное слово. Какъ снгъ на голову! Ну, ладно…
Ну, вотъ и радость. Дядя Семёнъ расцвлъ, брови заиграли, лицо съ хитрецой, въ глязахъ опять потухшiе-было огоньки, рукой теребитъ меня за рукавъ - весь ожилъ.
– Браги наварили! Старуха припомнила, какъ её варить-то.
Марья, невстка, возвращается съ полустанка: ходила на почту.
– Нту, чай?
– Нту.
– Стало быть, не надобна ты ему… вотъ что.
Онъ смотритъ на нее добрымъ, хозяйскимъ, взгялдомъ, заботливымъ и ласковымъ, хлопаетъ подле себя по завалинк и говоритъ:
– Присядь-ка, Маруха… устала, чай?
Она грузно садится, раскидывая синюю юбку. Чернобровенькая, пригожая, только посумрочнй стала, и подъ глазами синее - устала. Она запыхалась, - грузна очень, - и сильно оттопыривается на живот ея драповая кофта.
– Такъ-такъ - ласково говоритъ дядя Семенъ, оглядывая её.
– Ну, порадую я тебя. У образовъ тамъ… поповъ работникъ привёзъ, только-только ушла…
– Письмо?!
– Да съ патретомъ! въ Двинск сымался.
– Ой, врёшь?!
– вскрикиваетъ она, схватывается и, переваливаясь, бжитъ въ избу.
– А до него-то всё будто недовольная ходила. Молодка… глядишь - и отъ дому отобьётся. Ну, да теперь закрпилъ, крпче гвоздя пишилъ. Люблю эту самую манеру, какъ баба занята. На скотину горе смотрть, какъ не покрыта, а про живую душу чего говорить!
Жизнь творящая, мудрая говоритъ въ нёмъ, хозяин. Всё у него слажено, всё у мста и всё иметъ свой смыслъ - всё для жизни. И внутреннiй мiръ налаженъ плотно и просто, какъ и хозяйство. Держится за него и боится, что вотъ поползетъ. Задумываться сталъ, да и какъ не задумываться! Сна у него собрано два сарая, и хлба есть, и овса: работалъ, не покладая рукъ. А всё задумываться приходится. А у кого вотъ не запасено..
– Горе, что говорить. Нонче баба себя оказываетъ, мужика сколь поубавилось. Много народу зашатается, дай время. Теперь видать. Семеро дворовъ не обсялись, а на весну… подумать надо, чего идётъ. Такъ надо подумать… а ничего не подлаешь, коли воевать надо. Сыщи-ка, поди, работника. Нанялся ко мн одинъ разува… до войны его кажный по ше благодарилъ за работу-то его: к'yрева да х'oжева - тольки отъ него и дловъ. А тутъ и за его перо ухватился - не совладаю съ сномъ. За рупь съ четвертакомъ - и лапша мн чтобы кажный день и каша блая, три раза чай чтобы! Натерплся. Дороговизъ! Лапти плести будемъ, вотъ что. Восемнадцать рублей сапоги, а?! Карасинъ - семь копеекъ, гречка - четырнадцать монетъ фунтъ… да затхлая! Ситнай… во какъ лавошники-то насъ уважаютъ! Гребь такая идетъ - во вс карманы. Я газеты
Стукнулъ чёрнымъ кулакомъ по колнк, сжалъ губы: боль въ каждомъ слов, въ каждой морщинк, избороздившей его лицо. Не для разговора говоритъ всё это: каждая лишняя монетка - мозоль, кровь, заплата. Шестьдесятъ лтъ воловьей работы, поломанныхъ ногтей, натруженныхъ плечъ, грыжи поясницы, разбитыхъ ногъ въ нёмъ. Тысячи снесъ онъ въ казну, сотни десятинъ взрылъ и выгладилъ, тысячи пудовъ хлба вымолотилъ и пустилъ въ оборотъ жизни. Знаетъ, какъ надо сть хлбъ - медленно пережёвывая, до сладости. Вырастилъ двухъ сыновей, двухъ дочерей выдалъ, за сестру-вковушку внёсъ въ монастырь. Въ солдатахъ служилъ, на заводахъ работалъ, тысячи ломтей подалъ въ оконца… Знаетъ вздутыми жилами, чего стоитъ подняться и жить, не глядя въ люди. И понятно, откуда боль, когда говоритъ жаркимъ шёпотомъ:
– И что за чортъ?! Почему-жъ его допрежде-то не учуяли?! Почему не смотрли, такое допустили?! Всё писали - вотъ году не протянетъ, вотъ хлбъ у его доходитъ, кастрюльки сбирать началъ… а онъ на-вонъ! И-талiя!
– стучитъ онъ ногтемъ въ жёлтыя пятна на ладони, словно въ дощечку, такой сухой стукъ, - могущая тоже держава съ нами съединилась, а ему ни чорта! Вдь, обидно! Миша разсказывалъ… «Папаша, говоритъ, ужъ какъ мы старались!» Мишка говоритъ, а я знаю его, чего онъ ст'oитъ и какъ можетъ стараться. Огонь! Вдь, супротивъ мово Мишки ни одинъ нмецъ-ерманецъ не выстоитъ! Вдь, онъ ихъ, какъ щенятъ швырялъ. Онъ да ещё Маякъ, парень съ Лобни. Маякъ энтотъ на штыкъ не бралъ, а махомъ, подъ косу. А коль на штыкъ - черезъ себя перекидывалъ! Даже въ книгу тамъ про него записали нмцы, въ плнъ попалась. Ну, и говоритъ: «папаша! Такъ старались, такъ старались… мостъ подъ огнёмъ навели, себя не жалли, - даже нмцы, плнные, дивились. Только бы намъ чутошная поддержка антирелiи была! А наша антилерiя ихней никакъ не удастъ. Перебжали-бъ по мосту и съ боку бы его взяли - разнесли бы до пера! Вдрызгъ смелъ все къ чорту и самъ съ боку навалился. Антилеристы плакали, землю грызли, - такъ за сердце взяло! Сна-рядовъ, другъ, не дохватило!» А!?
Дядя Семёнъ, огромный, въ срыхъ кудряхъ, волъ-мужикъ, приближаетъ перекошенное лицо и глядитъ недоумвающими глазами, въ которыхъ боль. Онъ - не онъ. Это вся, тяжёлой жизнью выученная, мудрая, болющая Россiя, скорбящая и всё же непоколебимая. Шепчетъ онъ, словно боится, что услышитъ его изба, тихiя, уже осыпающiя листву деревья, это осеннее, покойное, холодное небо. Въ голос-то шопотъ чуть не слезы, когда онъ спрашиваетъ пустоту вокругъ - а?! И нтъ на его вопросъ отвта.
А вотъ и бабка. Да какъ же захилилась она! Лицо - печёное яблочко, а глаза… Теперь они всегда плачутъ, сочатся. Съ весны вовсе перестала видть однимъ - только красные круги покачиваются, большiе и маленькiе.
– Взяла да проплакала!
– пробуетъ шутить дядя Семёнъ, а выходитъ горько.
– Говорилъ - не реви дуромъ. А вотъ теперь и внучка, гляди, не разглядитъ. Совсмъ сяклая стала старуха.
– Ай дьячокъ?
– приглядывается бабка къ завалинк.
– Попъ! Сонъ-то разскажи-ка свой, садись-ка… Горазда она на сны.
Сонъ хорошiй - по лицу дяди Семёна видно. Онъ теперь и самъ любитъ разбирать сны, бабью глупость. Бабка присаживается на кулаки.
Исхудала, въ чёмъ душа держится, съ носа виситъ мутная капелька. Есть ей, о чемъ поплакать: другой сынъ, что въ Москв живётъ, въ каретникахъ, написалъ, что и его скоро позовутъ воевать. А онъ вовсе квёлый.
– Не возьмутъ!
– ршительно говоритъ дядя Семёнъ.
– Такого добра не тронутъ, хромой онъ. А она всё не вритъ, плачется. А онъ у меня, шельма, съ портнихой живётъ, блудитъ…
– Чай, съ блошвейкой… - плачется бабка, отжимая кулачкомъ носъ.
– Въ шляпкахъ водитъ, какъ барыню…
– Ну, и пущай… съ блошвейкой. Съ портнихой-модисткой живётъ въ сожительств, съ гражданской женщиной… на её всё жалованье изводитъ, сто рублей теперь выгоняетъ. Сто рублей! Такой каретникъ - чортъ его знаетъ, какой! А полсапожки нонче для портнихи хорошей… красенькая! И вотъ къ Успенью прислалъ ей, матери-то… три фунта баранковъ сухихъ да пастилы яблошной… да денегъ три рубли!