Свечи на ветру
Шрифт:
Смотритель повел нас по каменной лестнице, открыл двери какой-то кельи и, не переступая порог, скороговоркой произнес:
— Расскажите им, реб Ицик, все, что вы знаете о своем соседе.
Старик, которого смотритель назвал Ициком, поднялся со скрипучей деревянной кровати и прохрипел:
— А что тут, господин Воробейчик, рассказывать? Ушел человек, и все.
— Он вам не сказал, куда он идет? — осторожно спросил мой отец Саул.
— Как же, как же, — затараторил Ицик. — Сказал. Я, говорит, реб Ицик, пошел домой.
— Но он же ничего не видел, —
— Свой дом и слепой видит. Вышел он, значит, во двор, обернулся на окна богадельни и возгласил: «Ступайте, люди, за мной! Я вас выведу отсюда, как Моисей наших предков из Египта». Мы хохочем, а он пустился через пруд, ну прямо, как Моисей, только Моисею не пруд, а море было по колено. Больше его никто не видел.
Мой отец Саул поблагодарил Ицика, и мы вышли из кельи, обогнули пруд и зашагали по осенней аллее, вытоптанной непослушными старческими ногами.
— Его надо искать на деревьях, — сказал я. — Как Рапопорта.
— Твой дед не мог повеситься, — промолвил мой отец Саул.
— Почему?
— Чтобы так умереть, нужны силенки.
В местечко мы вернулись усталые и подавленные.
— И вам его не отдали? — приуныл могильщик.
— Его там нет, — сказал я.
— Куда ж он девался? — опешил Иосиф.
— Ушел, — сказал мой отец Саул. — Домой ушел.
— Раз ушел, значит, придет, — процедил Иосиф.
Но дед так и не объявился. Может, господь бог совершил чудо и превратил старика в птицу, в дрозда или голубя. Если в дрозда, то он вернется только будущим летом. Прилетит в местечко, сядет на крышу Иосифовой хаты и возвестит:
— Вот и я. Как вы поживаете, горемыки?
А пока дрозды улетали на юг, и только вороны кружились над кладбищем и гадили на лету, провожая презрительным карканьем журавлиные стаи.
В канун еврейского Нового года на кладбище снова пожаловал столяр Стасис. Он долго шушукался с моим отцом Саулом, и его шушуканье наполняло мое сердце горькой и неизбывной тревогой.
— Оттуда вас переправят в Испанию, — услышал я последние слова столяра Стасиса и замер.
Так вот почему мой отец Саул до сих пор не подыскал себе работу! Он уезжает! Уезжает в Испанию, на войну.
— Мне надо с тобой поговорить, Даниил, — сказал он, когда мы остались вдвоем.
— Я все знаю, — сказал я. — Ты уезжаешь в Испанию.
— Да, — сказал он. — Только никому не проболтайся. Даже Иосифу.
— Возьми меня с собой, — сказал я.
— Не могу, — сказал мой отец Саул.
— Почему?
— Там война. Тебя могут убить.
— А тебя?
— И меня могут, — сказал мой отец Саул. — Надеюсь, ты без меня не пропадешь.
— А она? — спросил я. — Она пропадет?
— Кто?
— Испания.
— Когда-нибудь ты все поймешь.
— А я и сейчас все понимаю. Ты все равно ничего не изменишь.
— Изменим, — сказал мой отец Саул.
— Если бы можно было что-то изменить, я бы стал птицей.
— Птицей? — мой отец Саул добродушно засмеялся.
— Мне надоело быть человеком, — сказал я.
— Ты ошибаешься, — возразил мой
Вскоре он уехал, а я остался с Иосифом, со своими снами и печалью.
Мне снилось, будто я стал птицей, добрался с дроздами и журавлями до Испании, отыскал на войне моего отца Саула, будто сел на винтовку и прикрыл грудкой щель, из которой должна была вылететь пуля и поразить его голову, полную каверзных мыслей об Испании, о мировом порядке, о справедливости и, может быть, обо мне.
Часть вторая
Благослови и листья и огонь
Пришла зима, и кладбище замело молодым мохнатым снегом. Молитвенно, как старики на панихиде, застыли озябшие белые сосны. Нахохлились, присмирели от холода неугомонные вороны: каркай не каркай, от карканья снег не растает. Только из трубы валил ядреный дым, осквернявший — помилуй, господи — нездешнюю голубизну неба, да в избе смирно потрескивали горящие дрова.
Могильщик Иосиф лежал на кровати, закутанный в задубевшее, не стиранное со дня покупки одеяло, и белесым, шершавым языком облизывал запекшиеся губы. Я сидел у печки на корточках, подбрасывал в нее пахнувшие грибной поляной чурки, пламя благодарно румянило мое лицо, и я радовался теплу, ибо от него на моих щеках все бойчей пробивалась наиценнейшая, как говаривал покойный мой учитель парикмахер господин Арон Дамский, растительность на свете.
— Когда у мужчины ничего… кхе… кхе… не остается, — пыжился он, — у него еще остается борода.
В избе было тепло и сумеречно. Мне хотелось молчать и думать о зиме, о глубоких и мягких, как облака, сугробах, о боге, невидимом маляре, побелившем за одну ночь весь мир своей чудодейственной кистью. Но вдруг тишину пробуравил хриплый, начиненный лихорадкой, голос Иосифа:
— Даниил!
Могильщик завертелся под одеялом, снова облизал почерневшие губы и выдохнул:
— Ты кого-нибудь, дружок, видишь, когда смотришь на огонь?
— Нет, — ответил я.
— А известно ли тебе, душа Даниил, почему ты никого не видишь? — Иосиф сбросил с себя одеяло и рукавом холщовой рубахи вытер струившийся по широкому лбу пот с такой силой, словно собирался стереть вместе с ним и морщины.
— Неизвестно.
— Нужно совсем немногое… Чтобы все было позади, — глухо сказал могильщик. — Вся жизнь. Но ты, дружок, не отчаивайся, — утешил он меня. — Не успеешь оглянуться, и твоя жизнь пролетит, и ты увидишь.
— Кого?
— Всех своих мертвых. Сядешь у печки, глянешь на огонь, и они предстанут перед твоими глазами… Если ты, конечно, переживешь их… — Иосиф помолчал и уставился на метавшееся в печке пламя. — Позапозапрошлой зимой, тебя еще на кладбище не было, я почти каждый раз видел Боруха и Лейбу… сыновей моих… Царство им небесное… Особенно, когда топил березовыми чурками… А сейчас, к примеру, я вижу свою Двойру… Сидит и чистит тупым ножом картошку… Она всегда ее тупым ножом чистила… Из бережливости…