Свет с Востока
Шрифт:
Тайга прекрасна. Кто однажды ее увидел, тот не забудет стройных и сильных деревьев, прозрачных родников и чистого, наполненного хвойным запахом воздуха. Но жизнь тайги отравлена проклятием рабского труда и скорбью, витающей над лесными могилами загнанных узников. Тысячи подневольных бригад, сотни тысяч безвестных могил.
Если бы тайгу не отдали тюремщикам, она могла бы стать земным раем.
...Ты помнишь? В закате зимнем Снегов золотое море, К лесам и вершинам синим Уносится лыжный след, Я мчусь по нему. Навстречу Вечерние
Пешком по шпалам
137
И вдруг я увидел неясность. Стремительность в каждом нерве, В ресницах — небес безбрежность И льдинок солнца хрусталь. Я тихо промолвил: «Пайва!» И ты отвечала: «Тере!» И судеб двойная лайка Помчала нас вместе в даль.
Как хочется, чтобы все на земле было совершенным!
Я быстро шел по шпалам, оглядывая бежавший назад бесконечный лес. Кругом было пустынно и тихо, в чутком покое серого осеннего дня, наполненного неподвижным светом, стук шагов отдавался резко и остро.
— Стой!
Что такое? А, это я прохожу мимо какого-то лагпункта и меня окликает часовой с охранной вышки.
— В чем дело?
Я ведь уже «вольный», значит, могу и так разговаривать с охраной — недовольно, возмущенно.
— Кто такой?
— Вольнонаемный!
— Покажи документ!
Опять документ! Я вспоминаю того плюгавого на станции. Достаю удостоверение лаг-работника, где уже стоит не «з/к» — заключенный, а «тов.», иду к вышке.
— Не подходи! — вновь раздается голос. — Положь под камень, сам отойди в сторону!
— Черт с тобой...
Я выполняю приказание. Часовой опасливо подходит, берет удостоверение, одним глазом читает, другим следит за мной. Потом кладет спасительную мою бумагу под камень и возвращается на свою вышку, оглядываясь: не собираюсь ли я на него наброситься? Удостоверение-то да, конечно, а вдруг...
Я стараюсь быстрее уйти от бдительного служаки-охранника, от забора, который он сторожит. Тайга, снова простая тайга без людей, тихая и бесстрастная, смотрит на меня, я ищу успокоения в ее тишине и бесстрастности.
Но вдруг новый оклик:
— Шу-му! Шу-му!
138
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
Это уже теплый голос. «Шу-му» — так звучала моя фамилия в устах китайца Ван Чжияна, давнего собрата по несчастью. Вот он сам стоит у небольшого придорожного домика, приветливо машет рукой.
— Шу-му, ходи сюда, ходи сюда! Подхожу, кладу руки ему на плечи.
— Ни хао! Здравствуй! Ван суй! Десять тысяч лет жизни тебе! Он смеется, отвечает по-китайски, тащит меня в домик. Сидим, вспоминаем Комендантский лагпункт, железнодорожные
свои работы, свой шпалозавод. А что теперь? Ван, отбыв срок, работает путевым обходчиком на этой крохотной таежной станции, где мы сейчас обретаемся. А я, освободившись, вот, иду в какую-то дальнюю Тунгуску считать на складах деловой лес. Оба все еще ходим по лагерным дорогам, а что будет завтра? Надо надеяться на лучшее, а худого и так хватило, Ван угостил меня молочным супом с картофелем. Потом покурили, я встал.
— Прощай, Ван! Мне надо успеть дотемна в незнакомое место.
— Прощай, Шу-му...
Я пошел дальше. Так мы расстались навек.
Имеющихся тысяч лагерей — им мало. Тунгуска и Сосновка — новые дети, свежие отростки раскидистого древа ГУЛАГа. Где-то рядом были «трудармейцы» — население бывшей республики Немцев Поволжья со столицей в городе Энгельс. «Т/а» — трудармейцы представляли собой нечто среднее между «в/н» — вольнонаемными и «з/к» — заключенными: у них действовали партийная и профсоюзная организации. Вольнонаемные именовали их «товарищами», но — уехать нельзя, извольте работать там, куда вас привезли.
В Тунгуске я ежедневно выходил на склады с бригадой учетчиков леса. Судя по немецким фамилиям — иногда русифицированным: «Шиллеров»— многие трудармейцы были привлечены к участию в инвентаризации. Все сортименты — авиационник, палубник, понтон-ник, шпальник, строевик, телеграфник, рудстойка, дрова-долготье, дрова-швырок — были мне хорошо знакомы, давний труд на штабелевке научил многому. Работа по переучету всего наличия заготовленной древесины и сверка с бухгалтерскими данными шла довольно быстро, к исходу ноября инвентаризация была закончена. Печальным ее итогом стало выявление преступной бесхозяйственности: арестантов заставили спилить и уложить в штабеля шестьдесят пять тысяч кубометров леса в такой местности, откуда его нельзя было вывезти — этому мешали болота и сильная холмистость лесоповальной деляны;
Пешком по шпалам
139
древесина, естественно, сгнила. Говорили, что начальник Тунгусского подразделения Тихон Васильевич Баранов был осужден за это на восемь лет лишения свободы. Если это так, то, к сожалению, высокому начальству Красноярского лагеря урок не пошел впрок: я позже видел, с каким бездушным проворством перебрасывались рельсы с одного склада лесопродукции на другой — вместо того, чтобы пошевелиться и раздобыть несколько пар недостающих рельсовых плетей по 12,5 метра! Безрельсовый склад обрекался на умирание, труд многих людей и богатство страны растаптывались — видеть это было больно.
По возвращении на Шестой лагпункт мне на рубеже 1944-1945 годов довелось побывать и заведующим столовой, и заведующим пекарней. Там вскоре выяснилось, что я был прав, отказываясь в свое время перед Сергеем Викторовичем Синельниковым от таких постов: кое-кому из власть предержащих полагалось «класть в лапу», это было противно, а по отношению к заключенным и безнравственно. Однако честность подстерегли неприятности вплоть до нового тюремного срока, и я был рад, когда столовая и пекарня остались только в области моих воспоминаний — невеселых, но это были уже лишь воспоминания.