Свет с Востока
Шрифт:
Раскаты грома
127
Вы, разные реки, текущие в мире!
Та уже и мельче, та глубже и шире,
Одна широко разлилась по равнине,
Другая несмело ползет по пустыне,
Виясь в раскаленных прибрежных песках,
А эта — в высоких крутых берегах.
Не льните к бессмертию: в вечном просторе —
Да! — всех упокоит вас Мертвое Море.
Одна — в ледяной ли безбрежной пустыне, Под звездами ночи полярной, доныне Средь вечных снегов, от порога к порогу Упорно себе пробивая дорогу, В песках ли волна ее льется живая, Веселый
Другая меж скал и зеленой прохлады Кипящее кружево мчит — водопады. В серебряной пене прибрежные розы, На них семицветные брызги, как слезы. Ей горный простор и любезен, и тесен, И сколько тут грома, и смеха, и песен! Но ярость, и смех, и движение вскоре Убьет равнодушное Мертвое Море.
Рекой протекает судьба человека
По разным просторам короткого века.
В ней радость, мешаясь с тревогой и грустью,
Плывет от истоков — к предвечному устью.
Все судьбы людей — пестротканные реки
Смиренье и страсти сливают навеки
В гасящее счастье гасящее горе
Безбрежное, вечное Мертвое Море.
Одним суждены золотые чертоги.
Другим — власяница, а третьим — остроги,
И каждый себя потешает, считая,
Что он — у преддверья бессмертного рая.
И сколько возни, суеты и разлада
У мнимых ворот первозданного сада!
Их всех примиряет в бессмысленном споре
Живых усыпальница — Мертвое Море.
128
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
А жизнь в лагере шла своим чередом.
Однажды нас выстроили на «главной улице» Комендантского лагпункта — широкой деревянной дороге. И в этот миг из подземного карцера вывели трех истощенных, измученных людей, еле удерживавшихся, чтобы не упасть от слабости. Они дрожали не то от осенней стужи, не то вспоминая, как их били, и опасаясь новых расправ. Начальник лагпункта Козырев, оглядев собравшихся, обратился к нам с речью:
— Лагерники! Перед вами три бандита, которые не достойны ходить по советской земле. Они покрыли себя вечным позором!
Оказалось, что все просто: эти трое пытались бежать. Я по рассказам знал, что бывает в таких случаях: окрестных деревень приходится бояться — там сразу выдают беглецов; а по тайге уже идет погоня с овчарками, и вот где-то обессилевший от голода и страха узник становится ее добычей. — «Ложись! — велит охранник. — А то спущу собаку, разорвет». Потом подходит к несчастному, ударяет ногой в бок: «встать!» Защелкнулись наручники, пойманного привозят на старое место, бросают в карцер. Потом — новый срок и особо тяжелые работы.
И это чьи-то дети. Матери, вы слышите их боль?
А вот... Недавно привезли на лагпункт по спецнаряду бухгалтера. Тихий, неразговорчивый, только и узнали, что имеет восьмилетний срок и скоро должен освобождаться. Потом он вдруг исчез. Заметили, что дверь одного из отхожих мест при штабе постоянно закрыта. Взломали, увидели: приезжий бухгалтер стоит на коленях, он затянул на себе петлю. Охранники, вытаскивая окоченевший труп, ожесточенно пинали его ногами и злобно ругались.
Тоже ведь был чьим-то сыном: ребенок, подросток, юноша, учившийся, любивший. И все мужало, все зрело в нем для этой петли.
Лагерная жизнь шла своим заведенным ходом: переваливалась из года в год, перешагивала через упавших, забитых, умерших.
«Ума холодные наблюдения» и «сердца горестные заметы» понемногу приподнимали сникшую мою мысль.
...А кто этот рослый, чуть одутловатый человек с тревожными глазами на бледном лице? Быть может, его глазам никак не привыкнуть к ежедневному созерцанию клетки, в которой мы живем, потому и тревожны? Может быть, и уму все еще не смириться с арестантским положением, поэтому и лежит на лице несмываемая печать глухой тоски. Познакомились, оказалось — Урицкий. Да, племянник того
Раскаты грома
129
самого Урицкого, председателя Петроградской ЧК в первый год революции. «Дядю убил студент-эсер Канегиссер», — сказал он мне. А кто сегодня убивает племянника?
Думаю и надеюсь, Урицкий-младший, хоть вы и связаны кровью с «часовым революции», как его называли, с человеком, имя которого долго носила главная площадь Ленинграда — надеюсь и верю, что вы не считаете себя единственным невиновным в окружении злокозненных «врагов народа»? А ведь есть в тюрьмах и лагерях такие лица. Вот и не хочешь, а определенно кажется: фельдшер Орест Николаевич Конокотин, вечно встречающий обратившихся к нему заключенных замкнуто-брезгливым выражением лица и речью сквозь зубы, уж, наверное, говорит про себя: «Я-то сижу ни за что, а вы — не уверен, все-таки у нас, как правило, людей зря не берут». А мы считаем, что он — жертва, как и все, пусть же когда-то и он выйдет на волю вместе с нами.
...И вдруг все мысли рушатся, я закрываю рукой глаза. Ира! Ира... Почему, ну почему же эти окровавленные куски тела, разорванного осколком бомбы — ты, а не я, проживший до того страшного дня на шесть лет больше тебя? Где мудрость природы, отнимавшей жизнь у только что начавшей жить? Вот она — слепая безумная пляска природы, а не мудрость. И вновь приходит на память Аррани:
Я хожу и твержу, умерла, умерла, умерла.
Ибо розу-тебя бестелесная тень сорвала
И. рассвета роса не умчалась к полдневному солнцу,
А с твоих лепестков, как слезинка с ресницы, стекла.
Ты ушла, растворилась, исчезла, растаяла вдруг. Растерявшийся — где ты? — с тоской озираюсь вокруг. И не слышу тебя я в смелеющих песнях рассвета И не вижу в зрачках у твоих беззаботных подруг.
Безмятежность не сходит с холодного воска лица, Потому, что любви ты не знала еще до конца И уснула влюбленной, не зная, что в мире живущих Умирает любовь, потому что стареют сердца.
Истекал 1942 год. В начале следующего меня должны были освободить из заключения с окончанием срока. Январь 1943. Остался месяц. Дни недели... Неделя... Четыре дня, три... Настал день 11 февраля, которого я ждал, шагая по камерам, скитаясь по этапам, работая на