Свет с Востока
Шрифт:
Явившись в Пойму, где находился отдел кадров, я спросил: «Куда можно устроиться на работу?» Здесь пришлось вплотную столкнуться с инспектором Истоминой, оставившей во мне тяжелое впечатление. За протекшие к тому времени семь лет общения с жизнью НКВД я насмотрелся всякого, но сейчас нравственное падение впервые передо мной воплотилось в женщине. Евгения Александровна Истомина была надменна — ее супруг являлся начальником лагерного отделения, где она подвизалась. Но, кроме того, она ненавидела интеллигенцию — в кругу охранителей правопорядка это считалось признаком благонадежности. Ненависть и мысли выплеснулись в истерическом выкрике, которым инспекторша заключила свой разнос меня за то, что я нигде подолгу не работаю: «Мне плевать на то, что вы философ!» После этого
Место моей работы располагалось в шести километрах от Шестого лагпункта. Снова надо было ходить по шпалам, на этот раз ежедневно и бесконечно — я охранял склад, начиная от семи часов утра и
140_Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
до семи вечера или в течение стольких же часов ночью. Чтобы сберечь единственную пару обуви приходилось, миновав лагерный поселок, ее снимать и продолжать путь босиком. Этим пользовались вечно голодные комары.
Штабеля разновидных и разносортных бревен окружала нехоженая тайга. Невозмутимая первозданная тишина стояла вокруг меня памятными днями летнего умиротворенного покоя и под звездным небом. Ни звука, ни шороха. Идешь по складу или прохаживаешься у сторожки, и сам вдруг ненароком настораживаешься, услышав свои шаги. Здесь, посреди леса, я был наедине с природой. Где-то шумят города, кипят страсти, даже в шести километрах отсюда мои соседи по крохотному поселку волнуются, спорят, приказывают,— а тут все неподвижно, и в то же время все живет, каждая былинка и каждый кузнечик.
Здесь, на складе, моим постоянным спутником было творчество без помех, без нежданных окриков. И вновь Аррани:
Слава тебе, засветившему солнце во мраке вселенной, Зодчему храма таинственных вечно красот мирозданья... В капле ничтожнейшей солнце находит свое отраженье. Так отражаешься ты, всепроникший, всевечный, В каждой пылинке и в каждом незримом движенье, В каждом мгновенье стихии времен быстротечной...
Над складом висел тихий августовский полдень, когда к моей сторожке подъехали три всадника.
— Стой, кто такие? — спросил я подходя. Один, указав на ехавшего чуть впереди, ответил:
— Начальник Первого ОЛПа (отдельного лагерного пункта) Сур-нин, мы с ним.
Они спешились, и Сурнин обратился ко мне:
— Хорошо дежурите. Вы кто?
— Сторож. Пожарный сторож.
— Всю жизнь, что ли, сторожем были? Кем раньше-то?
— Студент Ленинградского университета. По восточным языкам.
— Какие языки знаете?
Я начал перечислять и дошел до финского. Сурнин оживился:
— Хорошо, как по-фински «нож»?
— «Пуукко».
— А по-нашему, на коми языке — «пурто». А как... ну, «костер»?
Пешком по шпалам
141
— «Нуотио».
— А у нас — «нодья». Похоже.
— Финский и коми — родственные языки, товарищ начальник. Меня потянуло сказать об этом подробнее, привлечь тюркские
данные, но Сурнин вдруг спросил:
— Вы, видать, образованный, так, может, и на машинке умеете печатать?
— Да, приходилось.
— Что тут вам делать? Приходите в наш отдел кадров, передайте: я сказал, чтобы вас назначили на машинку. У нас на ней некому работать.
Он и его спутники посидели в сторожке, потом, отдохнув, снова сели на коней и поехали дальше — как я понял из их разговора, на охоту. А для меня в этот день обозначился еще один поворот в моих скитаниях. Пробыв сторожем до сентября, я затем перешел на работу в Первый ОЛП. Он помещался в трех километрах от моего обиталища на Шестом лагпункте, туда надо было идти в сторону, противоположную складу, по широкой лесной дороге.
И вновь я — «машинистка» Главной бухгалтерии. И опять я встретился с юрисконсультом Федором Михайловичем Лохмотовым, знакомым по Комендантскому лагпункту. Он и здесь пребывал в этой должности, но теперь у бывшего красногвардейца уже кончался восьмилетний срок, он жил надеждой на скорое свидание с дочерьми — инженерами на Сталинградском тракторном заводе; а сына уже не увидеть, пропал без вести во время войны. Снова мы с Федором Михайловичем работали в одном помещении и говорили о разных разностях.
Нередко приносила мне работу Паперкина, секретарша Сурнина. От «кадровички» Кикиловой она знала, что я «директивник», и относилась ко мне соответственно: ни «здравствуйте», ни «пожалуйста» не говорила, а лишь небрежно роняла, кладя работу к машинке «отпечатать (столько-то) экземпляров, срочно». Главный бухгалтер Львов был высокомерен и груб. Однажды я не сдержался, ответил резкостью, он пожаловался заместителю Сурнина — командиру взвода охраны Куч-мелю, тот долго и нудно мне выговаривал. А охранник Мосиенко уже приготовился было меня застрелить. Все дело было в том, что я как-то шел в проходной ОЛПа вдоль забора контрольной полосы. «Эй! — крикнул хриплый голос. — Отойди прочь!» Я узнал Мосиенко, на которого был давно зол, и решил проявить твердость, продолжал путь, не сворачивая. «Эй, ты, оглох, что ли? Отойди, а то стрелять буду!» Но
142
Книга вторая: ПУТЕШЕСТВИЕ НА ВОСТОК
я дошел до проходной по избранному мной пути, а ретивый страж, видимо, сообразил, что перед ним какой ни есть, а вольнонаемный, и выстрел в него может принести стрелявшему осложнения. С Мосиен-ко у нас были старые счеты: один раз, когда я работал заведующим пекарней, нужно было в сумерках быстро перевезти муку со станции на склад, а этот упрямый служака, охранявший тогда на Шестом лагпункте, загонял арестанта-возчика в зону: «уже темно!» Я доказывал, что ночью не из чего будет печь хлеб, Мосиенко же твердил свое — конечно, ему хотелось не конвоировать подводу с мукой, а скорей уйти в казарму. То, что завтра заключенные останутся без хлеба, его не волновало, ему все равно. И тут меня прорвало — годы унижения, которое приходилось молча сносить, на миг отшвырнули мою обычную сдержанность, и я осыпал ошалевшего от неожиданности охранника самыми изощренными непечатными ругательствами, какие только поселило в моей памяти длительное заключение. Я бушевал ради того, чтобы завтра у заключенных был хлеб, и в то же время мстил за все зло, причиненное мне и множеству других людей неправдой, лживыми и продажными судами, злобными конвоирами. Кончилось тем, что мука была перевезена в склад, но Мосиенко затаил обиду и охотно послал бы пулю в меня, только «бы» помешало. А все-таки жаль этого пожилого солдата — он, должно быть, никогда не задумывался о том, что можно и нужно жить не так, как он, а по-человечески.
Исполнилось шесть лет моей жизни в заточении, шел третий год ссылки. Итого восемь с лишним лет неволи. Кто я? Недоучившийся студент, которому перевалило за тридцать, человек, освобожденный из-под стражи, но лишенный возможности заниматься избранным делом жизни, поденщик, отдающий время, зрение и нервы — а то, и другое, и третье невосстановимы — случайным работам, чтобы продлить свое существование.
...Творчество— постоянное, наперекор обстоятельствам— утешает меня. Те свершения, которые кажутся удачными, приносят мне удовлетворение, наполняют гордостью. Ради этого я во все годы заключения старался сберечь свой мозг. Но иногда я себе кажусь бабочкой, бьющейся о стекло закрытого окна. Откроется ли оно раньше, чем упаду, обессилев?
Должно открыться. В самые тяжелые мгновения я говорил себе: «моя жизнь не может кончиться в неволе, не для этого она мне дана».
Были приложены все усилия к тому, чтобы вырваться в Ленинград — к университету, к Институту востоковедения. Еще летом 1944
Пешком по шпалам
143
года, едва освободившись от лагерных решеток, я восстановил связь со своим учителем Игнатием Юлиановичем Крачковским. Началась постоянная переписка. В 1945 году Крачковский прислал мне экземпляр первого издания своей только что вышедшей книги «Над арабскими рукописями. Листки воспоминаний о книгах и людях». Там я нашел строки о моей работе над рукописью средневековых арабских лоций в студенческие годы. Слова наставника особенно волновали и поддерживали в моем положении: