Сын крестьянский
Шрифт:
Вася слушал внимательно, запоминал крепко.
Утренняя служба в Троицком соборе лавры кончилась. Народ разошелся.
Как мышь, копошится, шуршит поминальными записями черный монашек у свечного ящика. Вот и он уходит на паперть, по пути забирая с подсвечников догорающие свечи. Шаги его гулко раздаются под каменными сводами пустынного храма. Настала тишина, временами прерываемая воркованьем горлинки, доносящимся сквозь открытые стрельчатые окна. Проносится нежный запах цветущей липы. Лучи солнца играют на стенах, покрытых фресками, иконами, на полу
Мирон Калиныч и Вася сидят рядом на длинной низкой скамейке, смотрят на стену. Там изображена овеянная легендами «Троица» Андрея Рублева. О всем на свете забыл старый иконописец, неотрывно смотрит. Для того и прошел он шестьдесят верст из Москвы. Несколько раз в жизни приходил он в это дорогое для него место: молодым, в годах уже, стариком. Погружался в созерцание, словно бросался с крутого берега в волны ласковой реки, плыл по течению долго-долго, ослепленный лучами нетленной красоты.
— Века текут… Возвышаются и гибнут царства земные, а образ сей и творец его воистину нетленны!
Восторг перед этой картиной был у него до того велик, что переходил даже в боль, трудно переносимую. Сердце замирало; тяжко, с перебоями билось… Все обыденное, тусклое, грязное сгорело. Оставались красота и величие. Вот и теперь он думал, прижимая руку к своей старой, трепещущей груди: «После созерцания образа сего и умереть нет страха!..»
— Гляди, Василий, — сказал он торжественно. — Какое созвучие, какая мягкость красок ярко-голубых, розово-сиреневых, серебристых, цвета зеленеющей ржи, красок поющих, звенящих. Эти созвучия — словно гимны торжествующие… Гимны, несмотря ни на что, непобедимой и светлой любви…
Мирон Калиныч и Вася продолжали всматриваться в картину. Три ангела сидят за низким столом, вкушают. Ангелы сидят спокойно, отдыхают, чуть склонили головы, беседуют. Чувствуются их плавные, неторопливые движения. Их любовь друг к другу нерушима, нежна. Грусть во взорах: они ведают страдания людей, их охватило раздумье о судьбах мира.
Иконописец припомнил, ощутил, словно живого, рублевского ангела из украшенного великим художником евангелия.
— Ангел ли, человек ли, все едино, словно сокол летит быстрокрылый. А куда летит? Справедливость укрепить порушенную. Вот, вот, добыть, укрепить справедливость! То же и Болотников наш ныне вершит.
Иконописец и удивился и обрадовался неожиданной мысли. «Так-то! От Рублева к Болотникову нить узреть можно, токмо оком гляди чистым!»
— Что я тебе, Вася, скажу, — оживленно, радостно продолжал Мирон Калиныч. — Ежели бы у нас с тобой годы подходящие были, ушли бы мы оба в стан гилевщиков, стоять оружно за справедливость народную. А ныне не можем: ты еще младень, а я старик уже. Проходят мои года, годочки… Ин ладно, в Москве опять за иконопись сядем, да не токмо за нее, а листы подметны, «грамоты прелестны» по Белокаменной метать станем. Как можем, так и поможем воеводе Болотникову и войску народному.
Вася от этих слов расцвел как маков цвет, чуть было в ладоши не захлопал, да вспомнил, что они в церкви, и удержался.
— Вот славно, вот славно! Ты, дядя Мирон, листы писать станешь, а я метать их тайно!
— Ну да! Вот мы, старый да малый, и сгодимся на дело святое, хоть и опасное! — заключил Мирон Калиныч, глядя с удовлетворением на рублевскую «Троицу».
Все более тревожно становилось вокруг Москвы и в самой столице.
Многие города центральных уездов и подмосковные отпадали от Шуйского [45] .
45
Волоколамск, Негорелое городище, Можайск, Руза, Ржев, Зубцов, Клязьма, Малоярославец, Медынь, Козельск, Калуга, Перемышль, Лихвин, Волхов, Белев, Мценск, Орел.
По Москве ползли зловещие слухи. Собирались кучки народу, оживленно переговаривались.
— Братцы! Слыхали, под Кромами да под Ельцом воевод наших гилевщики разутюжили за милу душу.
— Э, что там наши воеводы: не мычат, не телятся!
— А как склады-то в Рогожской с огненным зельем рвалися! Любо-дорого.
Народу на Красной площади собиралось все больше и больше.
— Шубник-то наш, Василий, божьей милостью сидит в Кремле, как сыч!
— Не пора ли нам, ребята, всамделе царя Димитрия снова заводить?
Направляемая какими-то неизвестными людьми, толпа лютела. Одного из них схватил истец и поволок было в приказ. Здоровенный дядя развернулся и как трахнет истца по уху! Тот с ног свалился. Другие истцы разбежались. Собравшаяся толпа в раж вошла, и убили «царско ухо». Поднялся крик:
— Бей супостатов!
— В Кремль, ребята!
— Бей бояр!
— Со старым кочетом облезлым, с царем этим сопливым расквитаемся!
Толпа ринулась к мостам, но их уже подняла стража, которая закрыла и ворота в Кремль. Со стен раздались выстрелы. Народ шарахнулся, рассеялся. На Красной площади лежало несколько убитых. Ползали, стонали раненые.
Глава XI
После победы под Кромами Болотников двинул свою рать на север. Он занял Орел, Волхов, Белев, Лихвин, Козельск, Перемышль, Воротынск. В семи верстах от Калуги, где Угра впадает в Оку, войско остановилось.
Под вечер в шатер к Болотникову явились лазутчики. Они были одеты в крестьянскую одежду.
— Воевода! Супротив тебя войско большое движется, — неторопливо докладывал плотно сложенный мужик. — Находится оно под началом Шуйского, царева брата, да князя Трубецкого. Этот ведом тебе по Кромам. Били мы его там знатно. И еще с ими князь Барятинский с орловскими стрельцами.
Иван Исаевич внимательно выслушал лазутчиков, рассказывавших, где они встретили передовые отряды, и озабоченно нахмурил брови. Подробно расспросив о количестве царского войска, он задумался. В шатре стало тихо. Легкий ветерок шевелил полог.
Пожилой лазутчик тяжело опустился на скамью. Болотников поднял голову.
— Ступайте в трапезную, подкрепитесь, а там спать, — произнес Иван Исаевич, заметив, что лазутчики еле держатся на ногах.
— Благодарствуем, воевода, на добром слове. Поустали малость.