Там, где нас есть
Шрифт:
— Слава Б-гу, — подтверждает она с заметным кивком. — Ты с бородой. Соблюдаешь заповеди. Или не соблюдаешь.
— Я… это… ну так, кое-что…
— Все мои дети соблюдают заповеди и внуки тоже, — тут она ненадолго застывает в нерешительности, продолжать ли, вдруг я неправильно пойму такую интимную подробность — Кроме Ицика, он в Австралии, — она переводит взгляд на меня, и на лице у нее написано, что в Австралии неимоверно трудно, почти невозможно соблюдать заповеди, вот Ицик и ударился в отход от традиции.
Мы на пару минут задумываемся о людях, которых жизнь заносит невесть в какую даль от их семьи и от их народа и заставляет забывать традиции. Я киваю, понятное дело, Австралия, что с них взять, бедный Ицик.
Мы еще некоторое время ведем такую неспешную беседу, в ходе которой выясняется, что не закончившая школу Мирьям твердо знает пять языков и пытается с соседями-эфиопами говорить на амхарском, побывала в куче мест в мире и знает о чем говорит, когда имеет в виду разрыв с традицией. Сама она разрывала с традицией дважды. «Дважды!» — поясняет она, подняв два слегка скрюченных пальца в перстнях, чтоб я не подумал, что Традиция такое пустяковое дело, которым можно пренебрегать сколько угодно, и ничего это не значит.
Первый раз, когда во Франции вышла замуж за инженера-корсиканца и переехала с ним на Корсику. Там среди соседей-итальянцев она выучила итальянский, а по-французски она говорила с детства. Ее муж не был ревностным католиком, но в их жизни не стало места ее иудейству. Не знаю, что там было в подробностях, но ее муж, когда началась война, вместе со многими корсиканцами поддержал Муссолини, и Мирьям вернулась в Касабланку, к своим родителям, братьям и сестрам.
Время шло, война отгремела, почти не затронув семью Мирьям, разве что французская текстильная фирма, где работали отец и старший ее брат Морис, свернула свои дела в Северной Африке. Но дело шло к независимости, страна стремительно исламизировалась, и многие евреи засобирались в Израиль. Семья Мирьям тоже.
Они приехали в пятьдесят четвертом году. После сияющей оберточной фольгой Касабланки Израиль казался заброшенным и провинциальным, никакого блеска и никакой степенности, работы для ее отца не было, братья работали на стройках и в порту, арабский и французский семьи Фалачи были чужими посреди ашдодских песков, а иврит они знали плохо, в основном из Торы и Сидура, а на идиш не говорили совсем.
Отец Мирьям купил приемник и слушал почти одни только арабские станции, где передавали арабскую музыку, главным образом египетскую. Отец ее очень любил модную тогда певицу Ум-Культум, знаменитую, в зените славы, подпевал ее голосу по радио и много спорил с соседями-сионистами, которые считали, что арабской музыке нет места в новом Израиле, хотя сильные тогда коммунисты и социалисты много говорили о союзе с арабскими рабочими.
Все-таки они были чужими и одинокими, мало чего понимали в «правильном» сионизме. Там все очень отличалось от того, к чему они привыкли, на чем выросли сами и на чем пытались растить собственных детей. Такая важная в Марокко для их самоопределения религия и осведомленность в ней были не сильно в почете, всякие «восточные» проявления подавлялись, незаметно, но марокканцы чувствовали себя где-то позади голубоглазых ашкеназов, упорных и более образованных, которые относились к ним как к младшим в семье, принятым и желанным, но мнение которых не первостепенно и от которого можно отмахиваться.
И Мирьям второй раз отошла от традиции. Подстригла волосы, стала ходить в ярких платьях, поступила, не спросясь отца, в организацию «Бейтар» и играла за «Бейтар» в волейбол. Это, по мнению ее родителей, ни в какие ворота не лезло. Не ходила в шаббатнее утро в синагогу с родителями, а отсыпалась после танцев накануне, что было вообще немыслимо — танцы в ночь субботы.
Сначала они жили в палатке, потом в вагончике, а потом построили маленький домик на берегу, тогда земля в этих местах ничего не стоила. Можно было ходить по субботам в марокканскую синагогу, Мирьям надоели шум и толкотня танцулек. И напряженное ничегонеделание в «Бейтаре» тоже надоело. Можно было купаться в море, как в Касабланке, можно было даже возражать и спорить с родителями по поводу новых нарядов, в Касабланке показавшихся бы неприличными для девушки из хорошей семьи. Можно было жить. И они жили. Врастали в землю.
Постепенно все как-то устроилось, поблизости начали селиться приезжие из Марокко, особенно много их стало появляться после получения независимости. Иврит из священных книг стал главным языком в доме, Мирьям пошла работать в мэрию, в отдел водоснабжения, снова вышла замуж, за парня из марокканцев, конечно, соблюдающего традиции. Она любила своего мужа, родила семерых детей, включая моего ровесника Ицика, отошедшего от традиций и умотавшего в Австралию. Чтоб он был здоров.
— Вот так жили, — продолжает она, — хорошо жили, у нас тут дом, Святая Земля. И у тебя все наладится. Мало-помалу, с Б-жьей помощью.
При словах «мало-помалу» я уж хотел вскинуться. Уж другого чего, а этого «мало-помалу» я наслушался до глотки. Но я не стал ничего говорить, в любимом присловье израильтян есть правда. Для жизни у нас надо много терпения, больше, чем во многих других местах. Но тут наш дом, у таких разных людей, как я и Мирьям, и надо терпеть и верить. Куда деваться.
Домой я явился, когда солнце уже перестало так несносно печь и жарить. Сильно опоздал — из покупок у меня всего-то было немного овощей и фруктов, а пробродил я несколько часов. Жена меня, конечно, отругала, но, послушав рассказ о знакомстве с Мирьям, утихла, ворча полезла куда-то в кухонные шкафы и достала оттуда валявшиеся без дела шаббатние свечки, которые раздают бесплатно религиозные женщины со словами «шаббат шалом», стоя в конце недели у супермаркета. Одаривают ими выходящих с покупками женщин, те берут их и небрежно кладут в тележки, а потом зажигают их в своих домах для освящения субботы или складывают и забывают, как вот мы до сих пор.
Пока не придет время узнать, что мы не первые здесь, и до нас было так же. Пока не придет время почувствовать, что мы дома, и присоединиться хотя б своими небольшими двумя огоньками к обычаю своего народа.
Я Мирьям давно не видел, давно уже не заглядываю на рынок и мало хожу пешком по городу. Но все время о ней вспоминаю, старой женщине в платке, как корона, которая нашла свой дом и помогла мне найти мой.
Стул работы мастера
Этот стул привезли с собой близнецы Козловы, вернувшись с войны. Теперь говорят «Еще с той войны», ибо с той войны, которая тогда казалась последней, произошло еще несколько войн подальше от дома и временем покороче, но все же сделавших «ту войну» уже не единственной на памяти и, увы, не последней.
Братья Козловы примерно через неделю бурных празднований пропили стул с золочеными накладками, благородного темно-вишневого цвета, и он переехал этажом ниже, к бабке Катерине, женщине не то чтоб недоброй, но прижимистой и своего не упускающей. Да и как иначе? Муж бабкин, Тимофей, получил в лихие предвоенные годы десятку без права переписки, за то что назвал лезвия «Нева» говном при большом скоплении народу и тут же вслух рекомендовал покупать у спекулянтов золлингенские опасные бритвы. Скопление народу произошло в очереди за керосином, и, похоже, неподалеку оказались глаза и уши Партии, своим гневным заявлением «куда надо» оборвавшие бабки-Катеринин брак. А от брака было у бабки четверо деток в возрасте от пяти до четырнадцати лет, и их надо было кормить и одевать и чтоб не позорили семью. Старшая дочь Ирина, красивая, хотя по дворовым меркам и худая, вышла замуж где-то через год после окончания войны, и бабка отдала ей стул в приданое.