Тайна замка Аламанти
Шрифт:
Последние слова показались мне в тот момент нелепыми. Я еще не знала, что желаниям человеческим нет числа, что желания эти могут быть столь фантастичны, столь неуемны, что никакие силы окружающего нас и потустороннего мира не в состоянии удовлетворить их. Потребностей же особых я в то время тоже не испытывала. Ибо все силы мои уходили на получение знаний, а в оставшееся время я едва успевала отдохнуть…
Лет шесть спустя, то есть в 1566 году, случилось мне влюбиться. А может, угораздило.
Я вспоминаю сейчас об этих месяцах с грустью и легкой тоской, потому
Был он совсем не красив. В профиль нос его торчал топором, выбритый подбородок покрыт множеством порезов, черные патлы торчали из-под венецианской шапочки, как перепревшая солома из-под шляпы огородного чучела. Грубые сношенные башмаки и наряд затрапезный, какой синьоры сами носили много лет подряд, потом передали слугам, да и тем стало вскоре стыдно одеваться в подобное убожество. Привлекли в нем гордый и независимый взгляд и то, что гульфик на штанах был оторван, а прореха застегнута огромной костяной пуговицей, торчащей вперед так, что казалось, что мужское естество его длиннее даже его носа.
Меня несли в паланкине четыре эфиопа. По-моему, даже они удивились виду этого простолюдина и сами остановились, я не приказывала.
— Эй! — окликнула я незнакомца. — Ты кто?
— А ты? — услышала в ответ.
Подобным образом со мной в то время в Риме не говорили. В Вечном городе меня знал всякий. А мой паланкин и моих рабов тем более. Надо было приказать побить наглеца, но я сказала:
— В слуги ко мне пойдешь?
— А ты ко мне? — последовал ответ. Это меня развеселило.
— Сколько будешь платить? — спросила.
— Платить будешь ты, — заявил он.
И при этом хлопнул ладонью по пуговице. Это был первый мужчина, который говорил со мной то, что думал. Поэтому я сказала:
— Мой муж убьет тебя.
— Ах, у нас есть муж… — ухмыльнулся он. — Тогда плата удваивается.
Вокруг стали собираться зеваки. Римляне любят посудачить о сеньорах. А тут — такая картина. Я вспомнила слова мужа о том, что скандалов надо в этом городе избегать, ибо власть папы безмерна, а благочестие его и того сильней. Потому приказала наглецу:
— Следуй за нами.
Похлопала по краю паланкина — и рабы понесли меня от собора прочь. Толпа повалила следом.
— А парень молодец! — переговаривались горожане. — Саму Софию околдовал.
Толпа проводила нас до самого моего дома на Пьяца-дель-Оро. Теперь ни площади нет, ни дома того. Стоят развалюхи. А когда-то здесь было просторно и дом мой назывался дворцом графа де ля Мур. Окружал его высокий каменный забор с кипарисовыми воротами, внутри раскинулось два двора: передний и задний. Перед домом бил среди роз фонтан, а за зданием был выложенный мрамором бассейн, рос затейливый восточный сад.
— Будешь моим садоводом, — объявила я идущему рядом с паланкином незнакомцу.
И под хохот восхищенной толпы въехала под сень ворот, наперед зная, что встреченный мною у собора святых Петра и Павла человек войдет следом.
Каково же было мое изумление, когда, выйдя из опущенных на камни переднего двора носилок, я не обнаружила должного стоять возле них нового садовника.
— Где
Те залепетали в ответ. Кажется, они не заметили даже: вошел он в ворота или остался на площади.
Тогда я приказала вышедшим из дома слугам отсыпать эфиопам по пять плетей, а сама отправилась к стоящей под навесом кушетке. Прилегла на нее, глядя на фонтан и катая в пальцах виноградинку, оторванную от лежащей передо мной грозди.
Есть не хотелось. Даже наблюдать за журчащей и пенящейся у ног бронзового тритона водой было неинтересно. Да и сам тритон, раньше казавшийся мне прекрасным благодаря своей мокроте и крепости, стал выглядеть невзрачно. Я смотрела на полупогруженную в синь воды темно-зеленую скульптуру, а видела вместо него некрасивое лицо с плохо выбритым подбородком и наглым взглядом.
«Странно, — думала я, — почему он разговаривал со мной так? Как посмел?»
Но при этом не сердилась. Хотелось, чтобы он еще раз обратился ко мне… наглец. И тогда бы я ответила…
Я была замужней дамой, почиталась верной римской женой, ибо отдавала свое тело лишь тому, кому велел отдаваться мне мой муж, то есть синьорам благородным, знатным и семье нашей, нашему хозяйству полезным. Я пользовалась любовью и уважением во многих солидных римских домах, была на короткой дружеской ноге с их хозяйками, ибо не претендовала на мужей их, на их состояние и не собиралась рожать от кого-либо, кроме как от мужа. Потому можно считать, что та развеселившая меня мысль была первой о предполагаемой измене.
Я бы ответила этому наглецу с топориным носом… лишь бы он спросил…
Сейчас, когда я достигла пределов возможностей смертного на земле, когда я понимаю, что множество знаний моих я сумела получить от отца только потому, что во время занятий он насылал на меня вещий сон, когда я и сама могу делать это, как и многое уже из того, о чем отец и помышлять не мог, я так же, как и он, ищу себе ученика, способного незрелым умом своим постичь всю ту бесконечную мудрость, что впитала я за свои пятьдесят два года жизни. Но — и в том несчастье мое! — я, должно быть, никогда такового ученика не найду… и унесу в могилу сокровенные знания рода Аламанти. А жаль…
Потому что людям не интересно знать, почему и как я сумела выжить в этом трижды прекрасном и многажды опасным для женщине мире. Им интересна внешняя сторона моих деяний, о которых наслышаны не только жители нашего села, смотрящие на меня со страхом, когда я выезжаю из замка. Обо мне говорят по всей Италии, и в Испании, и в Франции, и даже в далекой Московитии.
Люди судят обо мне так, словно они равны мне. Но разумению их недоступно то, что скрывается за поступками моими и похождениями. Сейчас, когда все в прошлом, когда плоть моя медленно ссыхается внутри стен замка Аламанти, я спускаюсь в подвал моего отца по потайной лестнице в стенах Девичьей башни, зажигаю один из факелов, и при колеблющем свете его огня пишу повесть своей жизни, ибо когда нет достойного ученика, а память полна знаний бесценных, остается только передавать их бумаге — изобретению новому, но уже покорившему весь известный нам мир бескровно, но с силой большей, чем у завоевателя мира древности Александра Македонского.