Тени исчезают в полдень
Шрифт:
Анисим посидел, еще раз вздохнул и сказал с хрипотцой:
– Вот он какой живоглот я был… А она, Марья, ничего не могла вымолвить, не могла даже встать с земли. Только глядела на меня огнем, все глядела. Да губы ее все дрожали… Потом застонала и затихла, закрыла начисто сгоревшие глаза. А из закрытых глаз слезы… Видел, как люди с закрытыми глазами плачут? Видел, однако… А если нет – не дай Бог увидеть.
Старик одну за другой брал спички со стола и чиркал о сломанный коробок. Но спички ломались, ломались…
– И что она после этого… не разлюбила тебя? – осторожно спросил Смирнов.
– Кто
Однажды гляжу – идет, худая, бледная. Прямо к Филькиному дому – на работу, значит. Я – следом. «Вот что, девка, – говорю. – Последнее условие тебе… Вот нож, рогатина и три дня сроку. Добудешь лесовика, да чтоб шкура была желтая, не облезлая, а с шелковистым отливом, – сей же день женюсь на тебе. И мельницу отдам». Филька гогочет: «Да за мельницу она тебе сотню медведей ухайдакает! Пустяковое условие ставишь…»
У нас в ту пору медведей тут водилось – тьма. И сейчас еще попадаются. Иногда к самой деревне подходят.
Сверкнула Марья своими огромными глазищами. Рогатину отбросила, а нож взяла. И тогда сердце у меня зашлось: то ли делаю? Я ведь ни минуты не сомневался, что пойдет она на медведя, потому что, думаю, во первых, мельница, во-вторых, куда она теперь, после того лесочка? Выбора нет. А медведь ей – тьфу, девка бедовая. И все-таки – вдруг заломает ее зверь? Хотя, думаю, при чем тут я? Спрос не с меня, а со зверя…
– И что же? – спросил Петр Иванович так же осторожно, как в первый раз. – Неужели пошла?
– Пошла. Повернулась и пошла прямиком за деревню, в лес. Толпа собралась, вслед ей глазеет… Ну, думаю я, все! Загубил девку, сволота… Придавило мне сердце…
День прошел, вся ночь. И весь другой день… Пришла Марья, как темняться начало. Платьишко все изорвано. Левый бок в засохшей крови, плечо располосовано медвежьей лапой… Шкуру пудовую бросила в пыль, прямо мне под ноги. Потом и ножик мой в пыль швырнула. Хороший был ножик, с наборной костяной рукояткой. Между костяными пластинами было вставлено четыре медных. Для красоты и для весу. Я его за два пуда муки у проезжего цыгана купил. Филька потом четыре давал, да я не продал… Сама молчит, бледная, как стена, только сухие глаза полыхают, бьется в них жгучее пламя, как тогда, в лесу… Я, как сова, лупаю глазами. Даже Филька растянул от удивления губастый рот. Потом: «Хи-хи! Вот енто номер… Мельницу за медведя! Робя, может, у кого ишшо есть лишняя мельница?»
Я молчу, только медвежью шкуру ногами ковыряю. Шерсть густая, с отливом – в самой свирепой силе был зверюга. А Филька не унимается: «Да ты скажи – она к утру вон утес на Светлихе разбросает и злат-камень для тебя достанет». Ну, это непонятно тебе. В народе тогда сказка ходила, что под утесом будто бы злат-камень размером в мельничный жернов
Старик снова потыкал в холодную трубку пальцем. Петр Иванович зажег спичку, поднес Анисиму.
– Ну вот, – промолвил старик. – Так о чем я? А-а, ну, ну… Полыхает, значит, пламя в больших Марьиных глазах. Потом усмехнулась она: «Я бы раскидала, да нету там злат-камня. В другом месте он…» И ушла… Филька вокруг меня еще гудел что-то, да я уже не слушал, разинул рот и смотрел ей вслед… Филька поднял мой ножик с земли, сунул незаметно себе в карман. Я видел, да не до ножика мне было. С той поры плохо стало Марье… – прибавил старик и умолк.
Минуты через две Петр Иванович спросил:
– Повредил, значит, зверь ее?
– Зачем зверь? Плечо она залечила, ничего, зажило. О людях речь. Марья, скажу тебе, на остальных людей непохожая была. Любила она, к примеру, зимние вьюги слушать… Иринка, если знаешь, тоже любит. Переняла значит, от бабушки. А летом, в самые грозы, заберется Марья на утес и стоит. Бьет ветер в грудь, рвет и без того худое платьишко, треплет волосы… А она стоит, бывало. Потихоньку болтали старухи – ведьма, мол… Больше от скуки, конечно, судачили. Почешут языки да тем и кончат. Ну, а после этого медведя и началось! Загундосили старушонки: «Мыслимое ли дело для девки! Не таких охотников зверь заламывал. С нечистой силой девка знается, не зря слух идет». – «Не зря, не зря… Гляжу однажды, – а из ее распущенных по ветру волосищ искры сыплются, как с нечищеной трубы. Вот вам крест святой». – «Дык и я видела тоже, когда Марья под дождиком на утесе стояла. Так и хлещет огонь с волос. Будто куделя загорелась…» – "А про злат-камень сами слышали: «В другом месте он…» – «Все знает, стерва! А может, сама отнесла его в другое место…» В общем, не знала Марья, куда ей деться. Все от нее открещиваются… А иные грозят уж связать, керосином облить да спичку поднести…
– А ты что же? – невольно вырвалось у Петра Ивановича. – Или все семечки щелкал?
– Так и загубили бы девку, – продолжал старик, будто и не слышал голоса Смирнова. – Да вскоре как грохнет – царя сбросили! И не до Марьи всем стало.
Пошевеливая бровями, старик смотрел куда-то прямо перед собой. Лицо его то хмурилось, то улыбалось. Иногда гневно подрагивали губы, иногда вспыхивало что-то и тут же гасло в его выцветших, похожих на мутное осеннее небо глазах. И эти вспышки напоминали отблески самых поздних, уже бессильных, осенних гроз. Это были даже не грозы, а их последние, уходящие, умирающие отблески. Они уже никого не тревожили, никого не пугали, по ним можно было только догадаться, что когда-то грозы полыхали неудержимо и буйно по всему небу.
Петр Иванович видел по лицу старика, что перед ним встают, как живые, картины прошлого, что он сейчас не здесь, а там, далеко где-то. И возможно, он в самом деле не слышал его вопросов. И хорошо, если так. У каждого человека, вероятно, есть что-то такое, плохое ли, хорошее ли, но принадлежащее только ему. И никогда не надо человека просить рассказывать об этом, потому что просьбы бесполезны. Человек расскажет сам, если захочет. А если нет, все это умрет вместе с ним.
Петр Иванович сидел молча. Он просто ждал.