Тени над Гудзоном
Шрифт:
— Правда, Эстер, если ты не перестанешь болтать эти глупости, я уйду.
— Ну да ладно. Я еще жива. Жива. Я всегда тоскую по тебе, но когда лежу ночью без сна, то думаю: чего бы мне не хватало, если бы он лежал рядом со мной. Но я уже давно отчаялась. Пытаюсь читать, но читать нечего. Когда-то книга была книгой. Теперь писатели стали ремесленниками. Их писанина безвкусна. Ей не хватает главного: души. Герц, я хочу тебе что-то сказать.
— Что ты хочешь сказать?
— Я хочу тебе сказать, что такую женщину, как я, ты не найдешь. Ты будешь тосковать по мне, но будет уже слишком поздно.
— Что ты такое говоришь?
— Говорю.
Эстер бросилась к телефону. Он находился в спальне. Грейн положил чайную ложку. Он сидел тихо, пораженный речами Эстер. «Нет, я не могу ей этого сказать, — решил он. — Сейчас не могу… Лучше уже написать письмо…» Он встал и подошел к окну. Отсюда был виден садик с тремя заснеженными деревьями. За ними стоял другой дом, два окна в котором были тускло освещены. Там, наверное, смотрели телевизор. Он видел силуэты людей, сидевших на стульях и целиком погруженных в созерцание происходившего на экране. «Я обязан решить сейчас же — туда или сюда, — заговорил сам с собой Грейн. — Она так или иначе все узнает. Ее подруга, эта Люба, в курсе всех дел. А вдруг она звонит прямо сейчас и все рассказывает? Если да, то что ему тогда делать? Отрицать? О, я не должен был сюда приходить».
Он услышал, что Эстер возвращается.
— Почему ты стоишь у окна? Что ты там увидел? Садись за стол. Люба звонила.
У Грейна сразу же пересохло в горле. Он повернулся к Эстер: — Что она сказала?
— Что? Да обычная ее болтовня. Она хотела завести долгий разговор, но я ей сказала, что должна подать тебе ужин. Доедай грейпфрут, не оставляй. Что ты скажешь по поводу этого снега, а? Он создает неудобства, но я это люблю. Снег напоминает мне родные места, детские годы, всякие хорошие вещи. У нас девочки тоже получали деньги на Хануку. [64] Что у нас делалось на Хануку, не могу тебе описать. Такого веселья нет во всем свете. Что случилось с людьми? Куда делась та радость?
64
«Ханеке-гелт» (идиш) — мелкие деньги, которые по обычаю дают детям на праздник Ханука.
— Иссякла.
— Почему, дорогой, почему? Я заглядываю иной раз в «Историю евреев». [65] Там видно только одно: гонения. Но о том, что евреи еще и радовались, мир забыл. Моя теория состоит в том, что, не будь евреи таким счастливым народом, мир бы не стал ненавидеть их с такой силой. Любая ненависть зиждется на зависти.
— Коли так, то нынешнего еврея должны любить.
— Он тоже счастливее иноверцев. Какой-то остаток радости все же сохранился. Герц, я хочу тебя о чем-то спросить. Только дай мне ясный ответ.
65
Имеется в виду «История евреев с древнейших времен до настоящего времени» выдающегося еврейского историка Генриха Греца (1817–1891), написанная по-немецки и переведенная на множество языков, включая иврит и идиш.
— О чем ты хочешь спросить?
— Кто она? Что произошло? Я слишком стара, чтобы ты меня обманывал.
— Правда, Эстер, я не знаю, чего ты хочешь.
— Вот как? Ну так я все равно так или иначе узнаю. Мы когда-то договорились, что ты будешь говорить мне правду что бы ни случилось.
— Мне нечего сказать.
— Ну, коли так, то меня обманывает мой инстинкт. Я приготовила рис с бульоном. Ты ведь любишь рис, правда?
— Да.
— Мамину крупяную похлебку я сварю тебе в другой раз…
10
После еды Эстер налила две рюмки ликера — Грейну и себе. Она закурила сигарету. Было время, когда Эстер не пила и не курила, но в последнюю пару лет выкуривала по тридцать сигарет в день, а в серванте у нее было полным-полно разных водок, ликеров и вин. Она дала себе слово не пить одна, но уже начала нарушать это обещание.
Теперь Эстер сидела с Грейном на диване, положив ногу на ногу. В руке она держала сигарету и пускала дым из ноздрей и из уголка рта.
— Расскажи мне сказку, — попросила Эстер.
Грейн улыбнулся:
— Опять сказку?
— Да, расскажи что-нибудь. Я стала похожа на ребенка: не могу пойти спать без сказки.
— Что же тебе рассказать?
— Что-нибудь остренькое. Чтобы кусало, чтобы по-настоящему проняло. Поскольку Бог не сотворил ничего хорошего, надо получать удовольствие от плохого. Кто знает, может быть, плохое — хорошо? Недавно я прочитала в журнале про одного отца, который каждую ночь раздевал детей догола и порол их. Ты не поверишь, Герц, но меня это взволновало.
— Ты садистка.
— Я все сразу: и садистка, и мазохистка. Дай мне миллион за то, чтобы я подняла руку на ребенка, я не возьму. Для меня ребенок — святыня. Но человеческий мозг — странный механизм. Чем кормят нынешнего человека? В фильмах стреляют, по радио режут. В романах тоже сплошные злодеяния. Вот люди и привыкают. Но я это ненавижу. Ненавижу. Расскажи мне что-нибудь пикантное.
— Потом.
— Потом — само собой. Что бы ты сделал, если бы, открыв дверь, увидел меня мертвой? Ведь это могло, не дай Бог, случиться.
— Я был бы очень несчастлив.
— Я не спрашиваю тебя о чувствах. Что бы конкретно ты сделал?
— Я вызвал бы «скорую помощь».
— Что бы ты делал в ту ночь, когда я лежала бы в морге? С кем бы ты был, с женой или с той?
— Эстер, ты говоришь глупости.
— Это не глупости. Люди умирают каждый день. Дохнут как мухи. Каждое утро, когда я просыпаюсь, я ощупываю свои груди, нет ли в них раковой опухоли. Моя мама умерла от этой болезни, и мой конец будет таким же. Я знаю это так же точно, как то, что сейчас ночь.
— Как ты можешь это знать? Ты впала в ипохондрию.
— Знаю, знаю. Когда сидишь целыми днями и думаешь, неизбежно приходят мысли о смерти. Одна половина моей семьи вымерла. Другую половину семьи убили нацисты. Куда не устремится мысль, повсюду мертвые. Иногда мне кажется, что и я уже умерла и скитаюсь по воображаемому миру.
— Правда, Эстер, ты впадаешь в меланхолию.
— Что такое меланхолия? Правда меланхолична. Ты двигаешься как можно меньше. Мне трудно ходить. Я стала бояться улицы. Я даже океан разлюбила. Зачем он мечется туда-сюда вот уже миллионы лет? Как долго он еще будет так метаться? Я сама себя ловлю на одних и тех же мыслях. И мне стыдно.