Тени над Гудзоном
Шрифт:
Тело становилось все тяжелей. Голова, лежавшая на подушке, казалась ему самому камнем. Пальцы рук словно опухли. Сходные переживания посещали его, когда он был еще мальчишкой. Он тогда заболел брюшным тифом и лежал в больнице… Эстер все еще мыла на кухне посуду и шумно плескала водой. Она топталась на одном месте, как зверь в клетке. В этом мытье посуды было что-то от безумия. Вдруг она снова появилась рядом с ним. И спросила наполовину надтреснутым, наполовину нежным голосом:
— Герц, ты спишь?
— Нет, дорогая.
— Не называй меня больше «дорогая»! Герц, я хочу тебя о чем-то спросить. Только скажи мне правду.
— Я слишком слаб, чтобы лгать…
— Ты ее любишь?
— Не знаю.
— Как это так? Чисто физически?
— Я больше ничего не знаю.
— Можно мне немного полежать рядом с тобой?
— Да, ложись, конечно.
Она осторожно прилегла рядом. Диван был слишком узок
— Герц, помнишь, как мы когда-то хотели умереть вместе?
— Да, помню.
— Теперь я была бы готова…
Грейн ответил не сразу. Некоторое время он размышлял, вникая в смысл ее слов.
— Я и сам недалек от этого…
— Помнишь, как мы открыли газ и вместе сидели в ванне?
— Да, да…
— Нет, Герц, тебе незачем умирать!..
И Эстер еще крепче к нему прижалась. Она почти лежала на нем. Он хотел попросить ее отодвинуться, но так ничего и не сказал. Каждое слово было для него сейчас тяжелым грузом. У него оставалось одно желание: отложить все на потом, подождать, пустить все события на самотек. Бог на небе знает, что ему надо поспать хотя бы пару минут. Он никогда еще не был настолько измученным — на него напала каменная усталость, охватившая все члены. В таком состоянии человек способен спать на тротуаре, в грязи, посреди поля боя.
Тем не менее Грейн знал, что ему не придется отдыхать сегодня ночью. Эстер не даст ему погрузиться в сон. Она сделает эту ночь бессонной, как всегда, когда была чем-то взволнована или обеспокоена. Долгое время они парили на грани сна и яви — тяжелые, неистовые, как два побитых зверя, которые кусались и боролись до тех пор, пока оба не остались лежать полумертвыми — без гнева, без атавистических счетов… Они сопели тяжело и неритмично. Грейну вспомнились коровы на бойне. Неожиданно Эстер шепнула:
— Герц, это конец!
Уже во второй раз за сегодняшнюю ночь он слышал эти слова, сначала от Леи, теперь от Эстер. Причем обе они произнесли эту фразу одним и тем же тоном. Это двукратное заявление подействовала на него, как колдовство. Страх заставил сжаться его горло.
— Ну, раз конец, значит, конец, — ответил он прежними словами. При этом у него было мрачное предчувствие, что этими словами он ставил окончательную печать на собственную судьбу.
— Герц, что же ты делаешь? Ты убиваешь большую любовь!..
Он ничего ей не ответил и задремал. Сама Эстер тоже, кажется, начала засыпать. Они лежали как два разбойника в пещере, как два разбойника, отвергнутых Богом, презираемых людьми, полных кровавых счетов друг к другу. Грейн было заснул, но Эстер тут же разбудила его:
— Герц, я хочу тебе что-то сказать.
— Что же ты хочешь мне сказать?
— Герц, я до сих пор никогда не делала ничего, что было бы хорошо для меня самой. Я всегда жертвовала собой ради любви. Для меня любовь была самым святым на свете. Когда мой покойный отец настойчиво убеждал меня, что я должна выйти замуж за этого Пинеле, я плакала ночи напролет. Моя постель была буквально мокрой от слез. А когда ты вошел в мою жизнь, я была готова пойти за тобой в огонь. Это не просто красивые слова, Герц. Я бы умерла за тебя. Умереть ради любви — это был мой идеал. Но теперь я решила: довольно, хватит. В гетто был один набожный еврей, который все время читал псалмы. Всю его семью отправили в печи крематория, а он лежал в какой-то норе и все время только молился, только повторял наизусть священные тексты. Ты ведь знаешь их объяснения: Бог, мол, знает, что Он делает. Евреи, мол, согрешили, или я не знаю, что еще. На том свете придет, мол, вознаграждение. Он сидел в подвале с еще несколькими евреями и умирал с голоду. В один прекрасный день он разорвал свои филактерии, начал на них плевать и топтать их ногами. Он кричал: «Бог, я не хочу Тебе больше служить! Ты хуже Гитлера! Ты мне не нужен, и Твой рай мне тоже не нужен, и Твой грядущий мир мне не нужен!» И он все разорвал: и кисти видения, [67] и молитвенники. После этого вышел из укрытия и позволил нацистам схватить себя. Рассказала мне об этом как раз та самая Люба. И я сделаю то же самое, Герц. Я больше не хочу любви. Я плюю на нее. Если такова любовь, то уж лучше проституция. Я что-то совершу, Герц. Я устрою что-то такое, что ты будешь смеяться, и
67
Кисти видения («цицит», иврит) — элемент облачения верующего еврея, пучки сплетенных нитей на углах четырехугольного одеяния, арбеканфеса, надеваемого обычно под верхнюю одежду, и талеса — молитвенной накидки.
— Что ты сделаешь?
— Большую, очень большую глупость…
11
Часы показывали пятнадцать минут четвертого утра, когда Грейн закрыл дверь квартиры Эстер и начал спускаться по лестнице. «Это конец, конец», — повторял он слова Эстер. Ночью стоял мороз. С океана дул пронзительный ветер. Ветер бил и хлестал, как морские волны. Небо висело низко и казалось наполовину раскаленным. Грейн поднял воротник. Он шел к брайтонской станции надземной железной дороги. Эстер выгнала его. Она в последний раз поцеловала его и сказала:
— Иди и больше никогда не возвращайся. С сегодняшнего дня мы враги. Кровные враги!..
Он стоял наверху, на перроне, и ждал местного поезда, который должен был прийти из Кони-Айленда. Но рельсы молчали. Он ходил туда-сюда, чтобы согреться. Как тихо и пусто все внизу! Магазины были заперты. В боковых улицах окна чернели полуночной слепотой. Спали торговцы, и спали покупатели. Океан стал еще прекраснее в своем сне. Порыв ветра поднял газетный лист и закружил его. Он стал носиться по мостовой, напоминая какое-то бумажное ядро, пущенное из пращи. На какое-то мгновение этот лист прижался к опорной колонне надземки, словно ища у нее защиты от лапитутов, [68] но тут же сорвался с нее и полетел дальше, гонимый невидимым сонмом духов… Грейн подошел к одному из фонарей, посмотрел на часы. Прошло уже двадцать минут, но не было и намека на приближение поезда. Кто знает? Может быть, поезда вообще перестали курсировать по ночам?
68
Лапитут — маленький демон (идиш).
Холод забирался под пальто через рукава, лез за воротник и под отвороты брюк. Он сгибался от усталости и искал уголок, в котором можно было спрятаться от ветра. Грейн на минуту прикрыл глаза, сравнивая сам себя с усталой лошадью, которая дремлет стоя. «Ну, как постелешь, так и будешь спать! — сказал он сам себе. — Его буквально качало, и он прислонился спиной к стене. — Куда же теперь идти? Можно ли где-нибудь неподалеку найти гостиницу? Но где?»
Подошел поезд, но с противоположной стороны. Послышался стук и лязг, блеснул свет. Люди, наверное, приехали сюда с Манхэттена или кто их знает откуда. Хотя это был не тот поезд, которого ждал Грейн, он все же принес ему утешение. «Раз приходят поезда с Манхэттена, значит, идут и поезда на Манхэттен». Эта мысль связалась в мозгу Грейна с хасидским или каббалистическим учением: оболочка бытия свидетельствует о существовании Бога. Если существует изнанка, то должна существовать и наружная сторона. Из поезда вышел один-единственный пассажир. Через железнодорожные пути он бросил взгляд на Грейна. Казалось, этот взгляд говорил без слов: я приехал, а ты уезжаешь… Такова жизнь… «Куда, к примеру, он направляется? — спросил себя Грейн. — Может быть, и у него здесь есть какая-нибудь Эстер? — мелькнула в его мозгу игривая мысль. — Может быть, у Эстер все это время был еще один любовник и, пока он, Грейн, спал, она его вызвала по телефону?..»
В этот момент подошел поезд из Кони-Айленда. Только в ночной тишине можно было правильно оценить мощь издаваемого им шума, силу колес, блеск фонарей. Двери раскрылись с шипением и с доброжелательностью силы, которая не судит, а раздает свои дары с божественным милосердием. Грейн вошел в вагон так поспешно, словно боялся, как бы двери не раскаялись и не захлопнулись у него перед носом… Его охватило тепло. Он отыскал сиденье с подогревом. Он был один-одинешенек в вагоне, и это немного пугало, но в то же время давало своего рода удовлетворение от того, что все вокруг предназначалось только для него одного… Ему почему-то вспомнились те времена, когда он был мальчишкой и имел обыкновение заходить в пятницу вечером после трапезы в хасидскую молельню (эта молельня находилась у них во дворе на Смоче [69] ), и тогда все скамьи, все столы, все святые книги, все поминальные свечи принадлежали ему одному…
69
Смоча — одна из бывших еврейских улиц в историческом центре Варшавы.