Тени над Гудзоном
Шрифт:
На станции «Шипсхед-Бей» в вагон вошел пьяный. Он уселся напротив Грейна и попытался произнести своего рода политическую речь. Он бормотал слова, которые, как подозревал Грейн, были направлены против евреев. Он упомянул имя Моргентау, [70] хотя тот уже давно ушел в отставку. Его затуманенные глаза нагло глядели на Грейна и словно говорили: «Для пьяного нет конституции… Мне позволено то, что другим запрещено…»
Грейн только теперь заметил, что поезд идет не по мосту, а по туннелю. Каждая станция приносила новых пассажиров, по большей части каких-то тусклых, с дикими глазами, одетых в полушубки, теплые шапки, глубокие калоши — потертую одежду тех, кто выполняет тяжелую работу. Один рабочий выглядел так, словно сошел с картины, призванной символизировать судьбу пролетариата. Он был большой, широкоплечий, грязный, небритый, с черной каймой на ногтях и с обрубленным указательным
70
Имеется ввиду Генри Моргентау младший (1891–1967), американский государственный деятель еврейского происхождения. С 1934 по 1945 г. занимал пост министра финансов США.
На Таймс-сквер Грейн вышел. Как загадочно выглядел Таймс-сквер в это раннее зимнее утро! Шуршали машины. Свет в окнах высотных зданий не горел. Кусок неба зеленел, как поле. Воздух был холодным и чистым. Пьяный шел шатаясь и словно искал, на кого бы свалиться. Грейну пришло в голову, что вещи в тишине снова обрели европейскую значительность: каждый дом, каждый фонарь, вывески над входами в магазины, ярко освещенный автобус. Божье дыхание снова витало над Нью-Йорком… Грейн пошел в гостиницу, располагавшуюся рядом с Восьмой авеню. Его знобило, и он сразу же повалился на кровать, даже не сняв покрывала. Он положил голову на подушку, но заснул не сразу: прислушивался к шумам и шорохам, доносившимся из коридора и из города, который уже начал пробуждаться.
Грейн было заснул, но в семь тридцать зазвонил телефон. Он предварительно попросил, чтобы его разбудили: не хотел опоздать на свидание с Анной. В комнате было сумеречно, но в окне напротив горел свет, и какая-то девушка занималась там своим туалетом. Она не опустила штор и безо всякого стыда крутилась по комнате голой, как делали люди во времена потопа. Она поворачивалась к окну то лицом, то спиной, демонстрируя свое тело с разных сторон. Потом подняла руки с таким видом, словно занималась гимнастикой, схватилась за голову и зевнула. Наконец она подошла к окну и медленно опустила шторы с видом актрисы, опускающей занавес после своего выступления. Внезапно Грейн вздрогнул. Минувшей ночью он доехал на поезде до Кони-Айленда и оставил там в камере хранения свой чемоданчик, но на обратном пути об этом забыл. Даже не вспомнил об этом, ложась в постель. Последние сутки полностью измотали его. Как быстро он привык спать в рубашке и заранее платить за гостиницу…
Был только один выход: наскоро одеться, поехать назад в Кони-Айленд, забрать чемоданчик и вернуться на Гранд Сентрал. Все это не должно занять более полутора часов. Только потом, уже сидя в вагоне метро, Грейн понял, что его решение было глупым, непрактичным, нелепым: он мог бы совершить эту поездку вместе с Анной и таким образом избавить себя от излишней спешки и суеты. Он вообще мог бы оставить чемоданчик в камере хранения и купить себе новую пижаму и новую бритву вместо оставшихся в чемоданчике. Когда это дошло до него, поезд уже находился на полпути к Кони-Айленду. Он сделал глупость, но, согласно теории Фрейда, под этим скрывалось подсознательное желание отложить встречу или, может быть, даже все испортить и отменить эту встречу совсем. Это было мучительно и странно: ехать назад в Бруклин, в Бруклин, где жила Эстер…
Глава пятая
1
Анна открыла глаза. Ее разбудило солнце. Окно выходило на восток. Огненный шар поднялся из Ист-Ривер и наподобие некой небесной лампы осветил спальню. Небритое лицо Станислава Лурье стало пурпурным. При этом вокруг опущенных век по-прежнему лежали тени. Полноватые губы выглядели опухшими. Он напоминал Анне убитого. Казалось, губы Станислава Лурье безмолвно вопрошают: «Что я такого сделал? За что на меня обрушилось это наказание?»
Картины на стенах осветились и запылали, отражая солнечные лучи. Казалось, только сейчас акварельные краски обрели тот смысл, который вкладывал в них художник. Запахло и восходом, и заходом солнца одновременно, словно восход и заход совпали по времени в это зимнее утро… Анна проспала только три часа, но, несмотря на это, встала отдохнувшей, с прояснившейся головой. Она помнила все: вопли Станислава Лурье, что он никогда и ни за что на свете не даст ей развода, даже в обмен на все золото, которое хранится у дяди Сэма в Форт-Ноксе. Она прекрасно помнила все речи и предостережения отца. Он позвонил своему ребе в Вильямсбург и после этого предложил Анне выбрать одну из двух возможностей: либо она уходит от мужа к этому Грейну, и тогда он, ее отец, сразу же переводит ей некую сумму, но лишает
— Перед тобой два пути: либо отец, богатство и место в раю в придачу, либо ты будешь гнить где-нибудь на Бауэри… [71] Попомни мои слова!..
И Борис Маковер показал на левую половину груди, туда, где было сердце. Анна знала, что волнение для отца — это смертельный яд. У него было давление выше двухсот. В Гаване с ним уже случился сердечный приступ.
Да, Анна дала ему клятву. Она бросилась к отцу, обливая его слезами, целовала ему руки и говорила:
71
Бауэри — район Нью-Йорка В годы Великой депрессии территория Бауэри была застроена ночлежками.
— Папа, ты для меня дороже всего на свете!..
— Дочь, ты еще будешь меня благодарить! — разрыдался Борис Маковер хриплым мужским плачем. Он заперся в ванной комнате, и Анна долго слышала доносившиеся оттуда всхлипывания и кашель. Он открыл кран и пустил воду, чтобы скрыть свои мучительные стоны.
Было уже два часа ночи, когда отец наконец распрощался и ушел. Только тогда Станислав Лурье начал устраивать ей скандал. Итог всех его претензий и грозных речей был таков, что на этот раз он простит ее. Но отныне больше не пустит этого Грейна на порог их дома. В гневе он схватил рубашку и разорвал ее на две половины. Он топал ногами, орал, как буйно помешанный, бил пепельницы и стаканы, попадавшиеся ему под руки. Еще хуже его ругани было примирение с мужем. Его гнев перешел в вожделение. Он гонялся за Анной, и она едва не сломала ногу. Но в последнее мгновение его оставили мужские силы. Он произносил безумные речи и пытался выпить яд. У него заболело сердце, и она, Анна, была уже готова вызвать «скорую помощь».
Ночь прошла как кошмар. Однако три часа сна, казалось, затянули ее душевные раны. Анна села на кровати. Одежда Станислава Лурье была в беспорядке разбросана по ковру. На горячей батарее жарился мужской ботинок. Ее вещи тоже валялись как попало. Комната выглядела как поле после битвы. Теперь солнце залило все пурпуром. Казалось, что с галстука Станислава Лурье стекает струйка крови. Анна встала с кровати и тихо прошла в гостиную. Здесь еще было сумеречно. Она ступала среди черепков и осколков стекла. Ночью, видимо, шел снег, потому что Лексингтон-авеню лежала укутанная белым. Даже проносящиеся по ней двадцать четыре часа в сутки грузовики еще не успели запачкать снежное покрывало. Голубоватый, словно в полночь, снег лежал толстым слоем на каждой крыше, на каждом балконе, на каждой пожарной лестнице.
Все магазины были закрыты. Не было видно ни одного прохожего. Анна стояла у окна в ночной рубашке, в разрезе которой была видна верхняя половина груди. Здесь, правда, никто не мог ее увидеть. Разве что Бог, тот самый Бог, из-за которого она должна отказаться от Грейна и остаться со Станиславом Лурье…
Анне захотелось выпить кофе. Раз уж все надежды разбиты, придется жить моментом. Она зашла на кухню, включила свет, поставила на газовую горелку перколятор. Обычно Анна остерегалась есть пищу, содержащую крахмал. Она редко ела печенье, пироги и бабку, которой так любил лакомиться Станислав Лурье. Однако отныне ей можно есть все, что захочется. Она вытащила бабку и отрезала длинный ломоть. «Может быть, произнести благословение? — мелькнула у нее мысль. — Но какое благословение произносят на бабку?» Она помнила только два благословения: «извлекающий хлеб из земли» [72] и «все будет по слову Его». [73] Да ладно, все равно. Разве может быть, чтобы Бог прислушивался к каждому благословению, к каждому слову, произносимому людьми? Есть ли для Бога разница, получила она от Станислава Лурье кусок бумаги, называемый разводным письмом, или не получила? Бог не может быть настолько мелочным, чтобы интересоваться бумажками. Все это выдумки. Но поскольку ее отец верит в это, он умрет от огорчения, а этой жертвы она не может принести. Не может она допустить и того, чтобы все его состояние перешло в чужие руки…
72
А-мойци (иврит) — благословение на хлеб.
73
Шеакойл (иврит) — благословение на продукты питания и напитки, для которых не установлены специальные благословения.