Том 1. Солнце мертвых
Шрифт:
Теперь не мешают тополя. Теперь хорошо видно, как на куполе церкви, точно распятый на синем поле, лежит, держась обрывками золоченой цепи, знакомый крест.
– Сор-вало…
И говорит так, и так внятно молчит, что и в меня начинает прокрадываться смущающее беспокойство.
– За деревьями-то не видать было, а теперь сразу прочистило – смотри!
Ну, да. Сорвало крест, а чтобы усадьба видела, повалило и тополя. Конечно, это хочет сказать Максим.
И уже не одни мы смотрим от тополей к колокольне. Смотрит и Максимова баба, и остановивший на
– Когда ж это у вас крест-то снесло? – строго спрашивает урядник, словно мы виноваты – не доглядели.
– Когда снесло… снесло! – говорит сердито Максим. – Вот и дерева снесло.
– Плохо укрепили! Васька-пьяница ставил… вот.
– Этих не Васька ставил, свежехонькие совсем… Им и падать-то не из чего, а снесло! – предостерегающе-пытливо говорит Максим. – Да теперь уж…
Старухи крестятся, поглядывают на Максима, поддакивают укутанными головами и топчутся промокшими лапотками в грязи.
– Шли, родимый, мы тутось… село-то на горке, у большака-то… – говорит одна урядниковой спине, – у самой-то церкви заборчик на могилки завалился, на хрестики…
И когда мы все так стоим и смотрим и проникаем в таинственно совершающееся, захватившее, видимо, и урядника, который почему-то не отъезжает, двигается на нас вся растерзанная, в разбитых, на босу ногу, башмаках, старуха. Голова ее без покрышки, седая, растрепанная; коричневая сухая грудь раскрыта; жилистые синеватые ноги неприятно белеют на черной грязи дороги и общелкиваются мокрой, затертой юбкой.
– Адиоты! – говорит урядник. – Опять Губаниху выпустили!
Губаниха манит нас издали и что-то ищет за пазухой. Это душевнобольная, буйная в полнолуние, когда ее прикручивают к постели полотенцами. Теперь полнолуние близко, Губаниха убежала от невестки и будет бродить по деревням, бить палкой окна и беспокоить народ. Ее, как всегда, поймают верст за двадцать, найдут всю истерзанную, где-нибудь в поле, где она «воет волком», и привезут скрученную веревками на телеге, а она будет рваться и стукаться седой головой о грядки. Из башмаков вытрясут собранные уцелевшие копейки.
– Домой ступай, бабушка! – ласково, чтобы не напугать, говорит урядник и лезет за кошельком. – Я тебе на калачик дам…
Старуха смотрит на нас запавшими красными глазами и отмахивается палкой, чтобы ей дали дорогу. Ударяет по урядниковй кобыле.
– Тпррр! Не серчай, бабушка…
– На мертвое тело, Христа ради… – просит старуха и все ищет и ищет за пазухой.
Она всегда просит – то на новую шубу, то на внучку, то на мертвое тело. Лет пять тому убили ее мужа в лесу, когда он ехал с лесной делянки. Потом, через месяц, утонул на Жиздре женатый сын, плотогон. И опять, тут же, еще новая смерть пришла в ее дом – убило автомобилем ее любимую дочь, – на шоссе, когда была гонка.
– На мертвое те-е-ло-о… – хрипит старуха.
Ей никто не отказывает: дает и урядник, и Максим. Старухи узнают от Максима подробности, долго роются в своих слойчатых юбках, кланяются
– Свел бы ты ее, Максим, ко двору… – говорит урядник, – мне не по дороге.
– Боюсь я ее!.. – отмахивается Максим. – С ей не справишься.
Он даже отодвигается, и на лице его – жуть. Поглядывает то на старуху, то на колокольню. Губаниха усаживается на грязь, стаскивает полсапожек и прячет копейки. Седые волосы закрывают лицо. Видны теперь синие и белые плешины. И так чувствуется навороченная над этой убогой головой страшная груда кому-то нужного горя.
Урядник чешет переносье, смотрит на старуху, раздумывает. Распорядиться? Говорит, что у него важное дело в стану – упились трое спиртом этим, натулированным, к дознанию надо, – и отъезжает. Губаниха все переобувается на грязи, а богомолки сокрушенно присматриваются к ней и прислушиваются, что говорит Максим. А он говорит:
– Им вот исходит, таким-то. На мертвое тело!.. То без путя плетет-плетет чего, а то вот – на мертвое тело!.. Разум соображает, что к чему. И погода какая скушная, и…
– Уж ей это от Господа-Батюшки так… – говорит богомолка. – Значит, исходит в ей разумение… теперь слушать ее надеть, не изойдет ли чего от ей, матушки сердешной…
Обе они смотрят на старуху и ждут. Нет, она все переобувается.
– Скажи ты нам, кормилец… чего такое? Большаком мы с Петровной намеднись ишли… три монаха нам стре-лись, – один в один, седые… с посошками.
– Ну? – сердито насупливая совиные брови, спрашивает Максим и ждет.
– А дорога дальняя, пристали мы… а деревенька-то иг-де – ня знаем, не здешние мы-та, кормилец… У спрашиваем монашков-то… слова нам не сказали, поклонились… Шажков двадцать прошли – и деревня. А то и не видать было!
– Лики-то хорошие такие, чистые… – сказала другая странница, владимирская, на о. – Оборотились мы-те на монашков-то… далече их видать, все видать… А тут и не стало видать, как нет их!
– А что, версту тебе их видать надо?
– Три монах а-те, один в один… – говорит странница и выжидает, не скажет ли чего Максим.
– Может, сказывали чего?
– Ни словечка не сказывали. В землю глядят, как у их что на мыслях, удручение…
– Плетешь невесть что! – говорит Максим сердито. – Теперь такое время, народ нельзя сомущать. Три монаха! Мало их ходят? – А куда шли-то?
– Туда, батюшка… – машет странница палочкой неизвестно куда, – на Кеев-батюшку, на Кеев, кормилец… к угодникам. С Кеева мы-те, от пещеров…
– Ну… ничего там, все в порядке? Ничего не слыхать про войну?
– Сказывали, батюшка… слыхать. Мы-те не знаем, не здешния… а будто воюет король-те этот… нямецкий! Нашему-то батюшке, Белому-те Царю, бумагу подавал, – дрожьмя-дрожит, а воеваться надоть ему, сила у его такая, воеваться чтобы… Он, гыть, черной вере предался, церкви Господни жгеть… Мы-те ня знаем, что как… а стрелять наши как станут, так при нас женчина белая до небу до батюшки встанет и грозится име-те. Он-те и не может, страх видит Господень…