Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
– Какой вы странный сегодня и глаза у вас такие…
– Глаза живут скорее, они дальше видят, в них часто смотрятся целые годы вперед… а весь я сегодня напротив совсем не такой, никогда еще не чувствовал такого огромного счастья, оно уж пришло и стучится.
Сказав это, он почувствовал еще и еще раз, что любит ее, не может жить без нее.
И ее сердце в тот же миг вспыхнув, озарило только его, и стал он для нее один во всем мире, как единственное дитя, дороже, чем единственное дитя.
Хваталась за первые попавшиеся слова, не могла их выговорить, не
И охваченные, проникнутые вихрем, они неслись вместе, как нераздельное, как невозможное, ставшее вдруг миром в раздельности.
Подгулявшая компания шумно и нетвердо выломилась из веселого дома «Нового Света». В «Новом Свете» тушили лампы, на угарный ночлег готовились. Музыкант свою дешевую музыку складывал, тапер последнюю ноту взял.
И за что Ты так мучаешь, приходишь без поры, без времени, сокрушаешь сердце, страхом страшишь, обманываешь? Почему не откроешь лица своего, землю не назовешь своей, Ты – вечное причалище, вековое приголубище – жизнь моя, ад и рай мой.
Мастер Семен Митрофанович никак не мог уняться, он вырвался из Мотиных объятий и, обнимая кого-то, вертелся углом вниз по улице.
– Так гуляла бондыриха с бондырем84, эхма, да не дома, да не на печке, бейтесь сапоги, ломайтесь каблуки! охо-хо… – и, ослабев, снова схватился за Мотю, – я, брат, толк знаю, перво дело, чтобы подпрыгивала, а которая подпрыгивает, та в деле ходок, чище ее нет, а ты чего, дай спичку, – закурил, сплюнул, – Райка твоя дура и ты дурак.
– Я понимаю, – сопел Мотя.
– Ты ничего не понимаешь, а мне, брат, и очков не надо, я теперь все докажу. Ты заработал много? – ни хрена ты не получишь, и кой хрен тебе платить станет, в самом деле?
– Я поговорю с сестрой.
– Чего поговоришь, дура!
– Я поговорю насчет денег.
– А этого видел, шкулепа! – мастер ткнул Мотю.
Мотя брыкнулся.
– Сам ты шкулепа85, портковый хулиган.
Но мастер кипел весь, и так тряс руками, будто яйца нанес:
– Я тебе морду разобью! скажите, какой король Могол великий!86 ему же добра желаешь, а он тоже ругается, черт! хочешь уму-разуму наставлю, хочешь?
– Хочу.
– Ну так удирай, вот что, а я не оставлю, полагайся! Манька говорит: приезжай, Сеня, говорит, беспременно и все готово, и который товарищ твой тоже…
– Она мне не чужая, куда она одна пойдет?
– Одна? – залился мастер, – одна? да она с этим дубоносым путается… нечего сказать, почище нас!
– Она мне сестра.
– Сестра, так сестра и пошел к свиньям! – мастер зашагал твердо и, круто повернувшись, схватил Мотю за горло и, что есть силы, затормошил его, – побить тебя, пьяницу, мало, убоец ты, сукин сын, куда ты пойдешь, глухая тетеря, кто тебя этакую гундырку87 возьмет, кому ты нужен, балбес… товарищ Шаляпина? артист? хорош!
– Понимаю.
– Ну, вот, – мастер выпустил Мотю, взял его под руку и, как ни в чем не бывало, пошел мирно, сподговаривая: – похвастаться, брат, не травы покосить, я заявлю, а ты удирай с своей Райкой, упустишь момент, – пропадешь. Сестра! знаем мы этих сестер… черта с два! – и вдруг умилился, – скажу тебе по чести, она первый сорт, значит, да, образования, конечно, у нас нет, мужики, не можем… первый сорт…
И впал в мрачную полосу, бормотал что-то, жаловался и ругался. Тащил Мотю к фонарю и, сорвав сердце на неповинном железе, увлекал спутника на середку улицы, рассказывал о каких-то крысах, которые развелись повсюду и поедом едят, но что со временем этих крыс метлами разгонят и тогда не будет мужиков, а один первый сорт, чтобы наслаждаться и утопать в блаженстве… и, взрывая ногами снег, изображал дикую лошадь, а из дикой как-то внезапно превращался в клячу отходников88, трусил, бормотал, жаловался и ругался.
В тяжелевшей голове Моти, как маятник, ходила одна мысль. И он не противился ей, а крепко держался, – знал, как только начнет возражать, нога подвернется, упадет он в сугроб и уж никогда не поднимется: стало быть, надо удирать, беспременно…
– Лови момент – лови момент –
Так с грехом пополам они добрались до дому, и когда заспанный Иван Трофимыч принялся за свою работу, угрюмо-настроенный мастер вдруг просиял весь и, ткнув пальцем куда-то в грязный угол, сказал спрохвала:
– Иван, подай это!
Покорно согнулся мальчишка, – и требуемое тотчас появилось.
– Отлей в чашку, – приказал мастер, широко разинув рот.
И отлил мальчишка гадости себе в чашку и, смекая в чем дело, дожидался.
И прошла минута мытарящего ожидания.
– Лакай!
Свистел по дому сап сытым пересвистом.
Непроглядная темь сновала в холодном коридорчике.
Корчился Иван Трофимыч на постылом сундучке, поджимал под себя ноги, свертывался в горошину и, вдруг отбрасывая тряпье, привскакивал.
Кидало то в жар, то в холод, душила, становилась поперек горла противная соленая слюна.
– Сволочь… сволочь! мамушка моя, родимая…
Костя, закутанный с головкой в одеяло, жался к стене от страшных глаз, они неотступно следили за ним, обливали его холодным потом, и лежал он так зачерствелым черным комком в гнетущем сне.
Снилось ему, будто сказала Катя, чтобы шел он в лавку гроб ей купить. И долго ходил он по лавкам, никак гроба выбрать не мог. А когда вернулся домой, видит, гроб уж стоит и Катя возле гроба стоит. Катя говорит ему: почему, Костя, купил ты мне такой узкий гроб? И лежат они будто на какой-то покатой кровати рядышком: Костя на самом на кончике совсем руками к земле, и неловко ему, душно и холодно, а Катя на самом на верху, и хорошо ей, мягко и покойно. Почему это ей хорошо, мягко и покойно?