Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
Старик под шумок уплетал за семерых, чавкал и мазался.
Перепадало и Купону, Костя давал Купону лизать себе руки.
Даже Катя, перенесенная наверх из детской, забывалась в своем глубоком кресле и под трескотню и грохот все загадывала, что будет через месяц, что будет летом, на будущий год…
И только, когда выскочила кукушка из своего домика – резко прокуковала, и все поднялись и заторопились на вокзал ехать, Катя заплакала.
И плакала тихо, покорно.
Она знала.
И когда обнимала
Больше знала, она знала, чего они еще сами не знали.
И плакала тихо, покорно.
Вот и поехали, повезли.
А в доме водворилась тишина и еще что-то, оно бывает только после покойника.
Пустота какая-то…
Ольга принесла самовар, отвернулась, всхлипнула: барышню жаль.
– А чего жаль, – тут же и упрекнула себя, – знать не помирать поехала, даст Бог, и поправится, только эта землица на губах… Нехорошо.
Старик распоряжался: в кои-то веки такой часок выпадет.
– Ты бы, Костя, попел чего, а то так болтаешься зря, – накладывал старик на корочку зернистую икру.
– Я, папаша, таких песен не умею петь, я пою только разбойничьи… Отчего, папаша, у меня в нутре залезняк ходит с черевным ногтем и отчего я спать не могу и все мне противно?
– Глист завелся.
– Какой глист?
– Ну, червяк, ты посмотри ужотко повнимательней…
– Червяк… – Костя задумался, – а что, папаша, черт, что он такой?
Старик поднялся, налил себе рюмочку наливки, со вкусом выпил, выпил и, крякнув, подмигнул:
– Черт черный.
– Ха! – фыркнул Костя, – черный? а я во сне его, папаша, вижу, знаете, папаша, он совсем не такой, а узнаешь сразу, он ничего не боится, тихенький, даже видать скрозь.
– А ты спи лучше, вот ничего и не увидишь, либо горчичник поставь, пощиплет-пощиплет и хорошо.
– А вам, папаша, что снится?
– Что снится? – яблоки снятся, истухшие окуни, ты снишься, Катя, мало ли что!
– А правда, папаша, говорят, если увидишь, будто с тобой что случилось такое, так это к деньгам?
– К деньгам, как же! – старик сосал леденец, – накануне того самого дня, как мне выиграть, приснилось, будто сижу я там и хлебаю горсточкой это самое, а покойница мать твоя, будто на помойке.
– А мы завтра в помойке котят будем топить, Маруська окотилась! – захлебнулся Костя от удовольствия.
Старик опечалился:
– Ах ты скесов сын82, глупый, да ты их уж лучше в тепленькой водице потопи, а то маленькие, слепенькие – холодно… – и, поперхнувшись, судорожно схватился за сердце.
Из больного места по каким-то опухолям потянулось неумолкаемое клокотанье и свист, и храп и кашель.
Костя походил-походил, раскрыл было пьянино, постучал пальцем, махнул рукой и спустился вниз.
Но не прошло и минуты, вернулся.
– Я боюсь, папаша, – сказал он не своим голосом.
Изможденный старик лежал на диване, затихал.
– Я боюсь, – повторил Костя, – там в детской сидит кто-то…
– Пускай себе сидит, – ахлял83 старик, дышал тяжело, – посидит и уйдет.
Выскакивала из домика кукушка, куковала.
С вокзала Христина Федоровна не поехала домой, а повернула на другую улицу к знакомому подъезду – к Нелидову.
Нелидов выглядел не как всегда: сухо горели ввалившиеся глаза и в глубине их упорно стоявшая мысль точила мозг.
Началось с Кати, но это между прочим, как и все, что говорилось о делах, о долгах, о магазине.
Эти внешние мытарства были теперь отводом, углом, куда можно было схорониться на долгие часы, вещью, на которой легко сорвать сердце.
Сердце раскалялось со дня на день, от встречи до встречи, от взгляда до взгляда.
– Старик и слышать ничего не хочет: наладил одно, что нет у него денег и ни с места, а не сегодня, так завтра магазин опишут.
– Ну а Сергей?
– Сергей! – нагнула голову, – он там, а я тут. Вот магазин опишут, он и приедет… и скажите, почему это так, почему, если схватит беда, то все, словно по уговору, отшатывается от тебя… это всегда?
– Это всегда.
– А любовь? – смотрела полная любви.
– У нее своя правда. Если полюбишь, а тебя не полюбят, ты погибнешь. Как, – это неважно, но ты погибнешь. Тут уж все соберется, всякие напасти придут, на гладком месте поскользнешься. Вот например, сейчас судят человека за убийство. Убил, потому что его оскорбили. Но это неправда, он не оскорбился бы и не убил бы, если бы от любви безответной не задохнулся. Если полюбишь, а тебя не полюбят, ты погибнешь.
Она стояла перед ним приговоренная, вся кровь ее, отхлынув к сердцу, затаилась, чтобы, разом вспыхнув, залить всю землю.
– Страшная правда, – продолжал Нелидов, – страшнее ее нет в мире… А полюбить, значит, захотеть другого целиком всего до последних уголков, а другой остается все же сам по себе и видит и слышит и думает. Любишь меня, смотришь на меня, – . О чем это он думает? – спрашиваешь себя. И немедленно отвечаешь. Ответ само собой является: что-нибудь из моего прошлого или из вчерашнего нашего несовпадения во взглядах ли, в желании ли, в какой-нибудь самой ничтожной мелочи. И тут начинается ад. Дальше идти некуда. Тебе уж ничего не надо, только видишь меня одного, отколотого от себя, и знаешь хорошо, не могу я слиться. Любить и не хотеть овладеть любимым невозможно. А овладеть и уничтожить одно и то же.