Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
Глубоким пластом лежало на всем равнодушие.
Она ничего не хотела, ее ничто не влекло, ее ничто не приковывало, словно ровно ничего у ней и не было, ровно ничего, о чем бы вспомнить, потужить, помечтать можно. Не помнила вчерашних дней. И пусть за окном этот снег идет, и на гвоздике там коньки висят… А ведь еще недавно так любила крепкую белую зиму, еще недавно так любила –
За что?
Черные часики шли, шептали покойно и верно от часа до часа, – был им отмерен путь, и не о чем было заботиться.
Был
Из кухни несло пирогами да жареным; жирный запах съедобным ложился горечью на язык и десны.
В доме – пусто, старик спал, один Костя, не находя себе места, где-то наверху слонял слоны80, топал глухо, будто стучал молотком, да Ольга, отрываясь от печки, забегала наведаться.
Ольга пошла на погреб. Иссяк стук шагов наверху.
Шел снег, окно порошил, свет уменьшал.
Шел снег –
И вот тихонько приотворилась дверь. Озираясь, вошла в детскую покрытая платком незнакомая женщина.
Катя хотела поздороваться, но язык не шевельнулся, только губы, кривясь, раз улыбнулись.
«Должно быть, это и есть та самая сиделка, с которой отправят меня в теплый край», – подумала Катя и успокоилась.
Женщина, не торопясь, уселась напротив.
– Пора, барышня, – сказала она, – в дорогу пора, там тепло, хорошо, так хорошо, трудно и представить себе. Тут ничего этого нет, тут и дышать нечем.
Катя вглядывалась в незнакомую; казалось ей, уж видела ее однажды, только не припомнит когда.
– Там весна, там всегда весна, а когда, даст Бог, вернешься, будешь другая, ты будешь такая светленькая, – голос сиделки пресекся, – там нет этого! – и она протянула руку к тумбочке, метко схватила часики, зажала в кулаке, поднялась высокая, гордая, размахнулась и бросила часики об пол…
– Нет этого!
Катя привстала с места, дрожала, как лист.
Из-под сбившегося платка у сиделки белел тугой бинт, как у покойной матери, и она, высокая, гордая, стукнув каблуком, расплющила часики.
. . . . . . . . . .
. . . . . . . . . .
– Катя, Катечка, что с тобой? – Христина Федоровна встала на колени, взяла ее руку.
Очнувшаяся Катя тихо, покорно плакала.
– Вот и поедем, там хорошо, там тепло, хочешь и я с тобой?
– Нет! – задрожала вся.
– Ну, успокойся, твое рожденье сегодня…
Катя тихо покорно плакала.
Она их слышала, она понимала, – мысли переходили последнюю грань жизни и теперь открывали ей свой другой, только ей понятный голос.
Часики стояли.
С полдня весь остаток дня прошел в сборах и приготовлениях.
И было так, будто вошло в дом великое счастье, все были страшно веселы и хоть стеснялись свою радость показывать, но утаить не утаишь ее.
Еленочка
Христина Федоровна, праздничная, принарядилась как-то особенно, и мягкая пушистая кофточка делала ее такой, ну взял бы на руки да поносил по комнате.
Костя мрачный и беспокойный, дошел теперь до такого озорства, никакого с ним слада не было. Лицо его было какое-то оголтелое, весь он дергался обдрыпанный и взъерошенный, – с гоготом сыпались слова, хоть возом вези, без удержу, беззастенчиво. Поминутно вынимал он из кармана какую-то таинственную коробочку и, приоткрывая ее, незаметно выпускал из нее блох, скопленных им в течение месяцев для своих совершенно непонятных никому целей.
Раскрасневшаяся Ольга, захватанная кругом, тут же огрызалась и подзатылила.
И старик взлохмаченный с торчащими, будто наклеенными волосами, в распахнутом халате, весь в горчичниках, куролесил, помахивая газетой среди этой тесноты, духоты, фырканья, наскоков и несмолкаемых острот Кости.
Без конца барабанили на несчастном пьянино, так что розетки на подсвечниках, как полоумные, прыгали.
Выл и визжал расстроенный пес Купон.
А сели за стол, шум не унялся. На столе красовались бутылки, которых со дня отъезда Сергея в доме не было видно.
И все это по случаю рожденья и отъезда Кати.
Так думали.
Ждали Нелидова, единственного и неизменного гостя, и когда раздался звонок, все повскакали.
Оказалось, это был не Нелидов, а мастер Семен Митрофанович.
И поднялся такой гвалт, стены дрожали.
Правда, вид мастера был ужасен, было что-то невозможное в его одной оплошности: из-под кургузого франтоватого пиджачонка курдюком висела сзади не вправленная сорочка.
Явился Семен Митрофанович с окончательным решением сказаться о своем уходе, но, опешенный необычайным приемом, приналег на водку и решение свое отложил.
Обед шел своим порядком.
Костя в азарте опрокинул себе на голову тарелку с лапшой и, увешенный лапшой, полез мазаться.
Рая, так близко подвинувшаяся к Моте, сидела у него на коленях и, покрываясь красными пятнами, визгливо хохотала.
Захмелевший мастер растроганно, как подвыпившая баба, принимался что-то рассказывать и рассказывал путано и невероятно: начинал с третьего лица и, поминутно сбиваясь на первое, переходил спрохвала81 в какое-то неопределенное, громоздил ужас на ужасе, врал, как сивый мерин, А бросив рассказы, приставал к Христине Федоровне с каким-то ключом, при этом копался в карманах и скользко улыбался.