Том 4. Плачужная канава
Шрифт:
Вот сгорбился. Недовольно покряхтывая, записал против себя. Вытащил из кармана кошелек, вынул золотой, припридержал в руке и, униженно улыбаясь, протянул кому-то золотой…
– Я больше не могу спать! – повторил Костя и вытянулся весь на своих тощих черных ногах.
Звякнул золотой и, раскатившись по полу, юркнул, как мышь, под диван.
Спешил старик, сдавал, покачивал головой и, от кого-то прячась, показывал карты, чего-то ждал, шептался, складывал пальцы в кукиш и дрожащим кукишем дразнился, сдавал, рассчитывал, сбрасывал карту,
Подмигивал – бегал маятник в домике кукушки.
И вдруг вздувалась и опадала белая штора в окне против пьянино.
На старом месте за холодным самоваром, облокотясь на стол, недвижно, как соляная66, Христина Федоровна помешанными глазами впивалась в черное окно.
Окно метало черные ленты. По тем лентам – путям она шла и, упираясь в черную точку, возвращалась, и опять шла.
Она не хотела сдаваться.
Мысли змеились клубками. Подымали хищные вороньи клювы и, затаращив колкие перья, клевали красные зерна.
Клевали сердце.
Исклеванное сердце дрожало – ему не было места, ему не было исхода.
Но появлялись проворные руки, со злобой свертывали вороньи шейки.
На минуту долбня прекращалась.
Была пустота.
Опустошенное сердце дрожало – ему не было избавления, ему не было исхода.
А там у старика кто-то из воображаемых партнеров, должно быть, сплутовал, подменил карту.
Старик переменился с лица, капелька пота выступила на лбу, он вскочил со стула, смерил взглядом шулера, задрожал и, схватив подсвечник, высоко поднял, чтобы ударить…
– Я больше не могу спать! – в третий раз сказал Костя и переступил порог.
И глаза всех трех встретились. И пространство, отделявшее всех трех, наполнилось.
Тогда веки у каждого сомкнулись. Огонь охватил душу старика, женщины и мальчика. Не ворохнулись, не тронулись с места. Не тронулись с места, не смели…
Они не одни были.
В нашем царстве.
Мы из стали, не дрогнем, каляные67.
Не боимся ни муки, ни пыток, сами пытаем.
Нет непогоды на нас, нас не внять.
Бросим на горе, сбавим со света, разлучим – прилучим, пустим по полю.
Люди – безлюдье безудалое.
В нашем царстве.
Мы из стали, крепки в огню.
В хороводе по полю – приволью.
Смерть с нами, машет косовой рукой.
Стук да постук, властница, сгинь! – нам своя воля гулять!
А кому суждено –
А кому суждено, тот погибнет.
– Эх, Костя, – вздыхает, пригорюнившись, Иван Трофимыч, – Бог росту не дает мне.
Они лежат рядом на сундуке в темном коридорчике у черного хода между приказчичьей и кухней.
Безалаберно-глупо болтают на кухне одногирьные дешевые часы.
А в дверь заметает и свищет, метает печь помелом, рвется в трубе и, скорчившись в три погибели, визжит и воет жалобно, как собака.
– Нет, очень просто быть маленькому, – вздрагивает Костя, – а будешь учиться и совсем испортишься. Я сам куда выше был бы и статнее, я весь в мать, мать высокая… До десяти годов я не ходил, а так сидел, как клоп, или лежмя лежал… Была у меня одна игрушка – свинка, из глины сделана, свиночка, я с ней и разговаривал, а она лежала и слушала, свиночка…
– Маленькому и жениться нельзя, смеяться станут.
– Смеяться никто не смеет, смеяться запрещено.
– Так что ж, что запрещено, у нас в деревне на это не посмотрят, проходу не дадут, недоросток скажут.
– А ты укуси.
– Я не собака кусаться-то.
– Вот за это тебе Бог и не дает росту, так и останешься карандушем68.
– А у нас в деревне, Костя, у князя Елаварова на балу всякие огни зажигают и наводнение солнца делают. Князь сам неправильный, пропал он раз без вести, семь дён искали, – искали, искали и объявился, наконец, в сарае: засел лягун нагишом в собачьей конурке, сидит, на цепь привязан… сам себя привязал.
– Князя твоего убить мало. Я бы ему все это отрезал!
В кухне завозились.
Кто-то, шлепая босыми ногами, вступил в коридорчик.
– Мастер, – шепнул замеревший Иван Трофимыч, – от кухарки, даст еще лупцовку, тише!
– Я никого не боюсь! – также шепотом сказал Костя.
Но мастер прошел мимо, не тронул.
И когда снова затихло, повернулся Иван Трофимыч к Косте и, крепко прижавшись, дыхнул прямо в лицо:
– Костя, почему у тебя нос кривой?
И то же, как эхо, ударило тут за стеной, и, выкинув на улицу, пошло из ворот в ворота, размахнулось широко, закрутилось, ударило тут в головах.
Костя не двинулся.
– Ты бы, Костя, Богу молился.
– Никогда я не молюсь, – огрызнулся, – и не буду молиться.
– А знаешь, Костя, в какой-то одной стране Бесинии69 живут люди, куринасы, живут эти самые куринасы70 в песку, тепло им, любо, несут они большущие яйца, гусиные… ими и питаются, гусиные…
Костя весь подбросился.
– Гусиные и утиные, – засыпающими губами промямлил Иван Трофимыч и засопел.
Весь коридорчик засопел с ним вместе.
Костя лежал с открытыми глазами, прислушивался.
Тоска точила сердце.
И одна теперь мысль – покончить с собой овладевала всем его существом.
Вот он, имеющий власть над часами, запретивший смеяться, грозивший всему миру одиночным заключением, приковывающий к себе людей лягушачьей лапкой, он больше уж не верит в эту свою великую власть: часы по-прежнему идут, по-прежнему смеются над ним, а та, которую он так хочет, так же далека от него, как и раньше.