Третье сердце
Шрифт:
Крикри непреодолимое желание схватить, унести, спрятать ее подальше от людских глаз.
Крикри всегда была чем-нибудь недовольна.
“Нет, ты меня не любишь, – хныкала она, – может быть, ты меня жалеешь, как жалеют всех калек, но разве это любовь?”
Она была дурнушкой, но у этой дурнушки было дивное тело. Тео терял рассудок, когда она снимала одежду: ее выпуклый детский живот и высокий лобок, пахнущий лавандой, сводили его с ума. Он терзал ее плоть, рыча и захлебываясь слюной, он доводил ее до умопомрачения, но и сам иногда терял сознание, достигнув оргазма.
Со временем Крикри еще более округлилась и стала еще капризнее. Она подружилась с мадам Танги, и они вместе ходили по воскресеньям в церковь. Когда подручный мясника приносил заказ, она встречала его в кухне – сидела на стуле, разводя и сводя колени и глядя на него ядовитым взглядом, а он прятал глаза, чтобы не видеть ее полных лодыжек. Вскоре его отец умер, и он стал хозяином мясной лавки, но все равно продолжал сам приносить заказы, хотя у него появились подручные. Они перекидывались ничего не значащими словами, Крикри разводила и сводила колени, а мясник – его звали Полем – отводил взгляд от ее полных лодыжек.
Она рассказывала ему о фильме “Сын шейха” с Рудольфом Валентино, на котором только что побывала: все дамы в кинозале были в шикарных платьях, все в драгоценностях – чтобы, как говорится, быть во всеоружии, если Валентино вдруг бросит на них взгляд с экрана.
А Поль рассказывал об уютном домике на берегу Луары, который он присмотрел на случай женитьбы: как хорошо сидеть вдвоем на берегу, попивая белый лангедокский мускат со льдом и наблюдая за резвящимися в высокой траве детишками…
– Лангедокский мускат слишком крепок!
– Лед, мадам! Лед снижает крепость. А главное, конечно, чистый воздух…
– Да, чистый воздух…
Крикри требовала, чтобы служанка и кухарка называли ее “мадам”, и с наслаждением кричала на них, особенно на малышку Лу, недотепистую деревенскую девчонку. Однажды, когда малышка Лу убирала в спальне,
Крикри повалила ее на пол, разорвала на ней платье и искусала грудь.
Малышка Лу пожаловалась хозяйке, но мадам Танги накричала на нее, обозвала маленькой шлюхой и отхлестала по щекам. Мадам Танги покровительствовала Крикри.
Крикри любила наблюдать за работой фотографа, но при этом не желала, чтобы ее видели натурщицы. Она пряталась в чуланчике между ателье и кухней.
Пока ассистент, молчаливый венгр Жорж, устанавливал свет, Тео, облачившись в светло-зеленый халат, готовил модель к съемке. Он подробно обсуждал с женщиной цвет и фактуру чулок, подвязок или корсета, заставлял ее примерять туфли с каблуками разной высоты, подбирал грим, а если предполагалась съемка “ню”, то тщательно обрабатывал ее тело.
Из своего укрытия Крикри с замирающим сердцем следила за тем, как он массировал женское тело, наносил крем, подкрашивал там, припудривал здесь, пока тело не начинало играть, превращаясь в настоящее произведение искусства, прекрасное и лакомое. Крикри хотелось схватить их всех, утащить в какой-нибудь свой тайничок, задушить, спрятать.
Работая с женскими телами, Тео не позволял себе никаких вольностей, никаких слюней. Лицо его сохраняло сосредоточенное выражение, даже когда женщины, впадавшие от его манипуляций в нешуточное возбуждение, начинали учащенно дышать и постанывать. Иногда он отступал на шаг-другой, чтобы оценить работу, и лицо его со сдвинутыми к переносью белесыми бровями, перебитым боксерским носом и выпяченной нижней губой казалось почти суровым. Женские тела были для него материалом, и Тео вожделел к ним не больше, чем скульптор – к мрамору или сырой глине (впрочем, может быть, нет ничего глубже, темнее и разрушительнее, чем такое неявное вожделение).
Бедняжка Крикри млела от жары и духоты в тесном чулане. Когда же натурщица занимала место на египетской кушетке или у декоративной колонны, хромоножка начинала сопеть и чесаться, оставляя глубокие царапины на своих бедрах и грудях. Если бы Тео внезапно открыл дверь чулана, он увидел бы потную, красную, растрепанную Крикри с текущими из носа соплями, вывалившейся из кофты грудью и задранной до пояса юбкой. Но Тео никогда не открывал дверь, он спокойно мирился с прихотями Крикри, которая, однако, считала его спокойствие равнодушием.
Она любила разглядывать фотографии голых женщин – много сдобы, много кружев – и голова у нее кружилась от счастья, а на глаза наворачивались слезы. Эти женщины, представавшие перед ней во всей своей вызывающе непристойной наготе, нагло ухмылялись, дерзко глядя в объектив, и была в них какая-то высшая красота и высшая правда, красота и правда, которые, если воспользоваться выражением Апостола, были превыше всякого ума. Потому что фильдеперсовые чулки ведь и впрямь превыше всякого ума.
Она раздевалась, разглядывала себя в зеркале и постепенно убеждалась в том, что грудь у нее не хуже, чем вот у этой брюнетки, а бедра даже получше, чем у той блондинки.
Она надевала чулки, вставала перед зеркалом подбоченясь и с интересом разглядывала себя, от напряжения приоткрыв рот и забывая шмыгать носом. Оставалось только нагло улыбнуться своему отражению в зеркале, но тут ее охватывал страх, и она гасила свет.
Когда же Тео однажды предложил ей сфотографироваться вот так, голышом, в одних фильдеперсовых чулках, она вспыхнула и закричала:
– Я не шлюха! Да, я калека, но я не шлюха! Ты предлагаешь мне это только потому, что я калека! Ты никогда меня не любил! Тебе нужна только вся эта грязь, грязь! Ты дышишь этой грязью, ешь ее, наслаждаешься ею, ты сам – грязь! Но не смей смешивать с грязью меня! И перестань, перестань улыбаться! Я тебе не дура!
Тео покачал головой. Ох уж эта загадочная французская душа!..
10
Вернувшись домой, Федор Иванович вбил в стену крюк и повесил на него клетку с птицей. Поднялся к себе. Квартира была небольшой: гостиная, маленькая столовая и спальня. Он снял пальто и шляпу, положил на каминную полку коробочку с овечьим камнем, открыл шкаф и обнаружил, что вещи Крикри пропали. Ни пальто, ни шуб, ни платьев, вообще никакой ее одежды. Обувь тоже исчезла. И белье.