Трое и весна
Шрифт:
— Что тут у вас? Проголодались?
А мы пальцами показываем на стол.
Мама метнулась к столу, впилась глазами в лист. Читала его и непонимающе хлопала глазами. Наконец дочитала, вздохнула, посмотрела пристально на нас. Она все поняла. Мы съёжились, потупились, молчали.
А мама села возле нас и… заплакала. Обняла, прижала к себе.
— Ласточки мои! Сколько вам пришлось хлебнуть на своём малом веку! В оккупацию я вас по неделям прятала в погребе, сидели вы там со мной, дрожали от страха. Голодали, мёрзли, всеми коклюшами, оспами, корью переболели. Теперь ещё эта засуха… Когда же наконец будет у
Вытерла глаза, через силу улыбнулась.
— Хоть мороженого наелись?
У Лиды на минутку прорвался почти настоящий голос:
— Наелись… вволю… Прости нас, мама… Так хотелось…
Мама ещё крепче обняла нас.
— Сейчас заварю малины, буду лечить вас. Может, обойдётся на этот раз?
Мама достала из кошёлки два твёрдых пряника.
— Это весь мой вам гостинец.
Мы быстро схватили окаменевшие пряники.
Оттепель посреди поля
1
В ушах звенит, будто я вынырнул из воды. Руки ещё дрожат, никак не могу спрятать зачётку в карман. А в груди уже зарождается такая бурная радость, что хочется пройтись на руках по узкому, с высоким потолком университетскому коридору.
Все! Последний экзамен первой сессии — сдан! Правда, перед глазами ещё маячит лицо Николая Ивановича с иронической усмешкой, так как я путаюсь в словаре Даля, рука ещё чувствует тяжесть этого мудрого словаря. Но волнения от экзаменов скоро сотрутся в памяти каникулами. Говорят, что в старости все вспоминается с умилением — и экзамены, и зачёты, и даже. То, как «плавал», не зная, что сказать экзаменатору. Ну и пусть. Но это потом, а сейчас — забыть и экзамены, и зачёты, и Николая Ивановича, который хоть и усмехался иронично, но все же поставил четвёрку.
В парке розовато-голубой снег. Я даже глаза прикрыл: неужели мне после экзаменов все видится в розовом свете? Ехал утром в университет — за окнами трамвая серело небо, лежал грязноватый снег. Правда, я не очень-то присматривался. Впился в учебник и в трамвае успел пробежать страниц двадцать, хотя усердие было напрасным — попалось совсем другое.
До вокзала близко — девять минут троллейбусом. Но у меня нетерпеливый зуд в ногах, в груди. И, подхватив тяжёленький чемодан, где лежали собранные ещё с утра мои пожитки, три батона и триста граммов конфет для сестрёнки, я бегом пускаюсь вниз по бульвару. Прохожие не обращают на странного «стайера» никакого внимания — после сессии немало таких бегунов бьёт рекорды на бульваре.
На привокзальной площади Киева будничная суета. А мне она кажется праздничной. Торжественно гудят паровозы, смачно пахнет угольный дым, отовсюду слышен весёлый гомон. Я долго и с чувством жму руку односельчанину Павлу Стовбуру. Он грузчик, только что со смены. Но я будто не замечаю его усталого, изрезанного морщинами лица, грязной фуфайки.
Поезд уже тронулся, когда я вырвался на перрон. Едва успел вскочить в последний вагон.
Со света в вагоне кажется темно. Вдруг кто-то дёргает меня за рукав. И вот я уже сижу на лавке, озадаченно озираясь. А через мгновение уже жму руки Сашке Митрофанченко, Левко Пузию и Кате Шмигун, моим одноклассникам, которые тоже учатся в университете, только на других факультетах. А Любе Марченко, что сидит в уголке, лишь киваю. И должно быть, краснею — щекам становится горячо.
2
Как-то после окончания школы Катя пригласила меня на день рождения. Праздновали в саду, под грушей-лимонкой. Пили домашнее вино и ели жёлтые терпковатые груши, которые падали прямо на стол. Патефон негромко заполнял притихший среди синих теней сад то быстрой «Рио-Ритой», то волнующим «Кустом сирени», то грустным вальсом «Разбитая жизнь». Танцевать мне не хотелось, да и не с кем было. Сашка не отпускал от себя Катю, а Левко прилип к Тане красивой белокурой медичке, которую недавно прислали в нашу больницу. В такой удивительный вечер хотелось говорить, излить перед кем-нибудь душу.
И тут пришла незнакомая дивчина. Кругленькая, с длинными косами. Звали её Люба. Она пришла за двенадцать километров, чтобы поздравить Катю, свою подругу ещё с пионерского лагеря.
Её приходу все очень обрадовались. Им было неловко, что я сижу пятым лишним. Ну а про меня и говорить нечего!
Люба слушала внимательно, смотрела на меня доверчивыми глазами, то ли серыми, то ли карими — в потёмках не разберёшь. А я «строчил», глядя ей в глаза, и про свой класс, и про университет, и про футбол, и про своего товарища Юрку, с которым мы сдружились на всю жизнь. И проговорил бы всю ночь, если бы в сад не вышла Катина мама, пора было расходиться.
Я шёл домой рядом с Любой. И меня охватила такая нежность к этой девушке, что хотелось взять её за руку…
А она сама подала мне на прощание руку — тёплую, мягкую, и сказала тихо: «А я вас немножко знаю. Вы в нашем селе в футбол играли. В сапогах и галифе…»
Меня так и бросило в жар.
Про эти проклятые синие галифе, наверно, теперь до старости вспоминать будут.
Перешили их мне из отцовских. Я тогда учился в девятом классе. Вся школа издевалась надо мной — дразнила «генералом Галифе». Но я носил их, ничего другого на осень и зиму не было. Носил, пока не случилось то самое происшествие в Осняках.
Позвали нас осняковцы сыграть с ними в футбол. А уже стояла глубокая осень. Ну мы и отправились к ним после уроков кто в чем пришёл в школу. Играли на седом от росы пожелтевшем лугу. Я стойко переносил насмешки девчат («Ой, ой, смотрите: секретарь сельсовета выбежал!»), свист мальчишек… Мы быстро забили оснячанам гол. И снова прижали противника к воротам. Защитники выбили мяч за линию ворот. Я побежал подавать угловой. Так хорошо установил мяч на невысокой кочке, разогнался… Но не успел полюбоваться на мяч, как услышал подозрительный треск. Что случилось, я понял по неистовому хохоту болельщиков. Зажал руками порванное место и задворками махнул домой. Только далеко в поле, когда Осняков уже не было видно, я остановился.
Возможно, если бы про тот случай вспомнил другой человек и в другое время, я бы так не вспыхнул. Но сейчас, когда вокруг стояла бархатистая ночь, полная сладких мечтаний и надежд, когда моя душа витала где-то в поднебесье, а сердце было настежь открыто для Любы, она неосторожным словом жестоко ранила меня.
Впрочем, это я позднее, горько переживая происшедшее, все, как говорится, обосновал. А тогда я просто резко вырвал свою руку и помчался прочь.
С тех пор я не видел Любу. Только иногда вспоминал, как смотрели на меня её ласковые милые очи…