У черты заката. Ступи за ограду
Шрифт:
И так было повсюду. Дальше к северу пошли безводные места, на полустанках железной дороги Жерар видел длинные очереди оборванных людей с самыми разнообразными посудинами, от глиняных кувшинов — порронов до десятилитровых жестянок с маркой «Шелл мотор ойл». Раз в сутки через полустанок проходил товарный состав; если на нем не было инспектора, машинист мог остановиться и позволить людям набрать воды из тендера — затхлой и радужной от нефти, но пресной. Если состав не останавливался, очередь терпеливо ждала следующего.
Вот что нужно было писать! Вот что нужно было показать публике блистательного Буэнос-Айреса — показать ее собственную страну, брошенные поля и развалившиеся от непогоды ранчо,
Жерару очень скоро показались смешными все его попытки нащупать какой-то новый путь. В городе он мог наблюдать жизнь рабочих предместий и «не видеть темы»; там эта проблема не стояла так остро, не ставила художника перед категорическим императивом. Городской рабочий находится все же в лучшем положении: у него есть товарищи, его интересы в какой-то степени охраняются синдикатом, он, наконец, может что-то делать, как-то протестовать. Но здесь…
Здесь вообще не может возникнуть для художника этот вопрос: а чему, собственно, должно служить твое искусство? Когда перед тобой оборванный рахитичный ребенок, не знающий, что такое конфета или грошовая игрушка, — ты не станешь думать о приобщении столичного сноба к таинству природы и не станешь писать какой-нибудь «Закат над пампой». Ты напишешь этого ребенка; напишешь вереницу безликих фигур с бидонами; напишешь брошенное людьми ранчо, где когда-то слышался смех детей и аромат горячего хлеба. И напишешь все это так, что каждая из твоих картин, выставленная на Флориде, будет как пощечина…
Первые две недели Жерар не торопился приступать к работе — ездил, наблюдал, исподтишка делал беглые зарисовки. Потом взялся за этюды.
Сначала он не заметил ничего. У него уже и раньше бывало так, что новая тема не давалась сразу, что проходило какое-то время, прежде чем он чувствовал себя окончательно настроившимся именно для этой работы. Хотя период настройки на этот раз слишком уж затянулся, Жерар не придал этому значения. Но потом появились тревожные симптомы.
Впервые в жизни Жерар познал отвратительное состояние творческого бессилия, когда образы, выношенные и, казалось бы, готовые уже излиться на холст, вдруг расплываются и исчезают, едва приступаешь к работе. После нескольких бесплодных попыток он однажды утром поймал себя на мысли, что ему неприятен сам вид палитры и запах красок. Это испугало его. Промучившись над этюдом целых полдня — так ему показалось, — он посмотрел на часы и тихо выругался: оказалось, что он работал всего час с лишним. Раньше бывало наоборот — только меркнущее освещение напоминало ему, что пора кончать работу…
В ту ночь он долго не мог заснуть. Ему приходилось слышать о художниках, терявших вдруг вкус к работе, но до сих пор это было выше его понимания. Как можно охладеть к делу своей жизни? Когда ему говорили о таких случаях, он молча пожимал плечами — значит, парень никогда не был настоящим живописцем! Ну а он сам?
Потом ему показалось, что он нашел разгадку. Всякий раз, берясь за кисти, он не мог не вспомнить О работе, выполненной для Руффо; написанная им самим мерзость то и дело снова вставала перед глазами. Это был, очевидно, род психологической травмы. Самое страшное — Жерар это сознавал — заключалось в том, что он, против своей воли, выполнил тот заказ не просто как ремесленник, но вложил в работу частицу своего таланта. Как сказал сейчас этот старик, далеко не всякая грязь отмывается…
После того дня, после разговора в пульперии, Жераром овладела какая-то апатия. Правильной или неправильной была его оценка своих последних работ — она укрепилась еще больше, потому что он полностью принял на свой счет слова о грязных руках.
Очевидно, думал он, в этом и заключается разгадка всех его неудач. С одной стороны, для него не прошла бесследно работа для Руффо, травмировавшая его и в какой-то степени исказившая его восприятие мира; это совершенно естественно — надломленная душа никогда не воспримет окружающее так же, как здоровая. С другой стороны, честный художник может работать лишь в том случае, если его совесть чиста, если он уверен в правоте своей позиции и в своем праве ее занимать. У Жерара не было именно этой уверенности.
Солнце уже садилось. Оно лежало на краю земли тяжелым раскаленным куполом, и в огне зажженного им пожара сгорели, казалось, все краски природы, кроме черной и багрово-алой.
Зловещие их сочетания были нереальными, бредовыми. Вообще нереальным стало теперь почти все. Почти все, за исключением быстро надвигающейся ночи и ландшафта вокруг — ландшафта, в котором осталось только два цвета, только два измерения. Ровный, без деревца и возвышенности, круг в кольце горизонта и расколовшая его трещина дороги. Дороги, идущей в никуда.
Эта пустыня и этот путь без цели были теперь единственной его реальностью. Единственным, что осталось ему в жизни, если только можно назвать этим большим словом то существование, на которое он был теперь обречен.
Как заключенный, окидывающий взглядом стены своей одиночки, Жерар поднял голову и огляделся, щурясь от бьющих в глаза закатных лучей. Да, объемного пространства больше не было, мир стал двухмерной плоскостью. Его мир. А третье измерение — это химера, отныне и во веки веков. Химера, изменчивый мираж, недоступный людям. Человек обречен оставаться на плоскости, ходит ли он по земле или поднимается в воздух…
Снова опустив голову, он продолжал равнодушно жевать, складным ножом доставая из жестянки куски мяса. Когда банка опустела, он выбросил ее, вытер нож о брезентовую обшивку сиденья и ударом о борт сорвал зубчатую крышечку с пивной бутылки. Пиво было отвратительно теплым, но он, переводя дыхание, допил бутылку до конца и швырнул ее вслед за жестянкой. Ужин был окончен.
Потом он выкурил трубку, по-прежнему сидя в машине и барабаня пальцами по ободу руля. Зашло солнце. Плоский круг, в центре которого стоял у обочины пыльный и обшарпанный джип, расширился до бесконечности, края его исчезли из виду, один только западный четко выделялся на фоне уже остывшего неба, продолжающего светиться голубоватым, каким-то отраженным блеском.
Выскочив из джипа, Жерар обошел его и стал рыться в наваленной сзади поклаже. Ящик оказался в самом низу, под палаткой и мешком с консервами. Откинув крышку, он достал один этюд, не глядя швырнул на землю, потом второй, третий, четвертый. Когда ящик опустел, он ногою сгреб выброшенные этюды в кучу, подальше от машины, достал запасную канистру и отвинтил горловину. Забулькал бензин, распространяя острый запах. Когда канистра стала наполовину легче, Жерар аккуратно завинтил ее, отнес в машину и, вытерев руки о штаны, нащупал в кармане спичечную коробку. На секунду он задумался, словно еще не решил окончательно, как поступить, потом пожал плечами и выковырял из коробочки маленькую восковую спичку.