У каждого своя война
Шрифт:
– Весело живете, — улыбнулся Борька.
– Веселье бьет ключом, и все по голове, — согласился Робка.
Они отправились обратно в комнату, где веселье уже затухало. Зинаида подняла со стула погрузневшего Егора Петровича, подхватила под руки и потащила домой, бормоча:
– Нажрался, успел... пошли, пошли... Завтрева на работу не добудишься, о-ох, горе ты мое луковое…
Потом ушла Полина. Федор Иваныч раньше всех завалился спать и уже сладко похрапывал, накрывшись одеялом с головой. За столом сидели мрачно нахохлившийся Степан Егорыч и задумчивый Сергей Андреич. Люба стояла у тумбочки с патефоном и рассматривала старые
– Ну, какие у меня мужики выросли!
– Гвардейцы, — усмехнулся Степан Егорыч.
– Самое большое в жизни богатство, — с философским раздумьем произнес Сергей Андреевич.
– Скоро и ты, Сергей Андреевич, разбогатеешь, — подмигнула ему Люба.
– Ты давай быстрей роман заканчивай, — сказал Степан Егорыч. — А то потом другие заботы навалятся — с грудным дитем-то.
– Да надо бы... — Сергей Андреевич озабоченно поскреб в затылке. — Это же не дрова колоть, Степан Егорыч, сегодня — кубометр, завтра — кубометр, а творчество — это... тут раз на раз не приходится. Сегодня десяток страничек настрочил, а на другой день — маешься, мучаешься — и полстранички едва вымучаешь…
– Значит, плохо мучаешься, — возразил Степан Егорыч и разлил по стаканам остатки водки. — Вон глянь, как Толстой хорошо мучился — сколько толстенных томов намучил! А Пушкин! Или там... Мамин-Сибиряк. А уж про Максима Горького вообще молчу — и когда столько человек насочинять поспел? И помер-то вроде не шибко старым…
– Он не помер — его враги народа отравили, — сказала Люба. — В газетах писали.
– В газетах чего хотят, то и пишут! — махнул рукой Сергей Андреевич. — А дураки верят.
– Это в буржуазных газетах чего хотят, то и пишут, — продолжая обнимать сыновей, весело возражала Люба. — Ау нас…
– То, что партия прикажет! — закончил за нее Сергей Андреевич, и все рассмеялись.
– Ну, по последней, — Степан Егорыч поднял свою «порцию». — Дай вам бог всего, чего хочется…
– Э-эх, Степа-а... — Люба с каким-то особенным выражением смотрела на него, думая, что ни сыновья, ни Сергей Андреевич этого не замечают, — зачем Бога гневишь? Все одно, чего мне хочется, того у меня больше не будет.
– Тогда за то, что было... — Степан Егорыч посмотрел на нее долгим взглядом, держа в руке стакан.
Люба подошла к столу, взяла свою рюмку. Подскочили к столу Робка и Борька, ухватили свои стаканы.
– Лучше выпьем за то, что будет, — сказал Сергей Андреич. — Будущее всегда прекрасней прошлого.
– Чем же это прекрасней? — сощурился Степан Егорыч.
– Неизвестностью, — улыбнулся Сергей Андреевич.
– Не-ет, уважаемые, я выпью за то, что было, — глядя в стакан, нахмурился Борька. — За это самое.
– И чтоб оно больше не повторилось, сыночка! Люба чмокнула его в щеку.
– Тут уж как бог на душу положит... — вздохнул Борька и выпил первым, стряхнул оставшиеся капли на пол, громко выдохнул.
– Все такие верующие стали, куда там! — сказал Степан Егорыч. — За тебя, Любаша! Э-эх, песня ты моя неспетая! — Голос Степана Егорыча предательски задрожал, но он справился с собой, закончив твердо и озорно: — За тебя, да за меня, да за нас с тобою! Приходи ко мне под утро, я слезу умою! — и Степан Егорыч выпил, отер усы.
– Ох, Степа, есть у меня кому слезы обмывать. — И Люба тоже выпила.
– Вот и ладушки, жили мы у бабушки, — процедил Борька, и улыбка на его хищном лице была нехорошей…
Робка смотрел на них, переводя взгляд с Сергея Андреевича на Степана Егорыча, потом — на мать, на Борьку, и его сердце вдруг сжалось от тревожных предчувствий.
Милку зарезали через неделю после того, как возвратился Борька. В первый день он ночевал дома, на полу, рядом с диваном, на котором спал Робка. А утром Борька умылся, позавтракал, съев бутылку кефира и полбатона, и ушел. Прошел день, ночь, еще один день — Борьки след простыл. Люба внешне держалась спокойно, хотя Робка чувствовал, как она вся напряжена и встревожена. Федор Иваныч сказал вечером:
– Куда это наш герой подевался? По малинам небось пошел! — Он мелко рассмеялся, но тут Люба так чашкой об стол грохнула, что раскололось блюдце, проговорила с глухой яростью:
– Если ты... еще раз... нету его для тебя, понял — нет? Помалкивай в тряпочку, не то…
– Не то что будет? — собрав остатки мужества, тихо спросил Федор Иваныч.
– Выгоню к чертовой матери! — Люба встала и вышла из комнаты.
– Конечно... я тут как был никто, так и остался... — горестно вздохнул Федор Иваныч, глаза его сделались несчастными, и такая тоскливая одинокость была в них, что Робка даже пожалел отчима — ну чем он виноват, что не люб и не мил? Сама же его привела в дом, можно сказать, приютила бездомного одинокого человека, а теперь гонишь его, как собаку злой хозяин, разве это по-человечески? Робка смотрел на Федора Иваныча и увидел, как две мутные слезинки медленно поползли по щекам отчима. И бабка, сидевшая за столом, тоже увидела, пожевала проваленным ртом, вдруг сказала сочувствующе:
– Не держи на нее зла, Федор Иваныч... переживает она за Борьку, вот и бросается на всех, как кошка.
– Нет, ну что она, в самом деле? — не выдержал Федор Иваныч, голос его дрожал. — Чем я перед ней провинился? Ведь слова доброго от нее никогда не слышал. И шпыняет меня, шпыняет, будто я собака приблудная... А я не собака, я — человек... — Он достал заношенный носовой платок, стал сморкаться, вытирать слезы. — Ладно бы пил вон, как Егор или Степан, дебоширил бы... А я ведь зарплату всю до копеечки — в дом, все ей, все ей... Ну не любишь, я понимаю, сердцу не прикажешь, но я-то чем же виноват? Я же по бабам не бегаю, я тебя люблю до смерти, а ты меня шпыняешь…
Разве ж это по-людски?
– Ладно, Федор Иваныч... не переживай... — снова зашамкала проваленным ртом бабка. — Перемелется... жить вам да жить…
– Бог ее накажет, вот помянете мое слово, — всхлипывая, проговорил Федор Иваныч и вдруг тоже встал и вышел. Было слышно, как он за дверью сдернул с вешалки свое старенькое пальто и затопал по коридору.
– Вот ведь какой раскардаш пошел — ну ровно дети малые ссорются-ругаются, ровно жених да невеста.
Не жизнь, а баловство…
А на кухне плакала Люба, стоя у окна и тихо всхлипывая.