Убить Зверстра
Шрифт:
— Э-э, — как-то констатировал Адам, — да ты, хлопче, с ґанжем.
— С чем? — не понял Григорий.
— С брачком.
— Почему?
— Потому что нет в тебе правильного интереса к жизни, ты плывешь по течению, как щепка. Это не мужская позиция. Слушай, зато ты — такая чудная девочка, — придвинулся он ближе к Григорию. — Не закрутить ли нам любовь, а? Давай, попробуем.
Гриша снова ничего не понял и на эти слова ответил неопределенной улыбкой и таким, как всегда, безвольно-обреченным наклоном головы.
Остап к этому времени демобилизовался, и Адам с Захаром почувствовали
Тень Остапа некоторое время продолжала витать над Григорием, и его слова «он сирота» держали на расстоянии жадных до новых побед и завоеваний его дружков и их преемников. Но так не могло продолжаться бесконечно при Гришином упорном непонимании ситуации. И вот подошел очередной банный день, последний для Адама и Захара — накануне ротный объявил, чтобы они собирали рюкзаки, через неделю их отправят в запас. Баню решили совместить с празднованием этого события. Тем более что вырисовавшийся кандидат на привилегированное руководящее положение обязан был проявить себя и постараться, не дожидаясь ухода предшественников, организовать отметины по высшему разряду в благодарность, что они в него поверили и поддержали. А еще чтобы все салаги видели, в чьи руки переходит реальная власть над их судьбами. Проблемы с тем, чтобы пронести в часть спиртное и закуски не было — за определенную мзду для «паханов» это делали гражданские служащие из гарнизонного магазина.
Символическое угощение получили почти все солдаты роты, а затем «паханы» и их прихвостни позволили и себе расслабиться. Но Гриша, получивший честь тереться рядом с Адамом и Захаром, этой привилегии не оценил и пить водку отказался.
— Не-е, не хочу я, — мымрил он, отодвигая от себя руку Адама с наполненным стаканом, сверху которого лежал хлеб с ломтем колбасы.
Окружающие прыснули смехом, а обескураженный Адам, зыркнув на них, закусил губу, ближе подошел к строптивцу и прошипел:
— Выпей за мой дембель, не зли меня.
— Да отстань ты! — снова отмахнулся Григорий. — Твой дембель, ты и радуйся.
У Адама заиграли желваки, а тем, кто видел эту сцену, теперь было не до смеха, они с тревогой наблюдали за близящейся развязкой. И тут прозвучал высокий голос ротного шутника, всеобщего любимца, острый язык которого никого не щадил:
— Хороша благодарность за твою ласку, Адам. Удивлен, что ты, не объездил эту лошадку? Теряешь силы, что ли?
Виновник торжества побледнел, сжал кулаки. Казалось, сейчас распоясавшемуся острослову вовсю достанется. Но Адам решил выместить свой гнев не на том, кто поставил его в дурацкое положение, а та том, кто подал к тому повод.
— Все, достал ты меня, милашка. Ну-ка быстро развязывай свои бантики да иди в дядины объятия! — и он двинулся к Грише с весьма красноречивым намерением.
— Держите меня! — верещал шутник. — Что сейчас будет! — и он заплясал под душем. — Сюда, сюда его ведите, пусть расслабится под горяченькими струйками. Ку-ка-ре-ку! — дурашливо запел он.
Позже Григорий не мог вспомнить, как вырвался из удерживавших его рук, как поскользнулся на мокром полу, как падал. Память сохранила лишь ощущения: сладкое нытье внизу живота, истому в ногах, острую стыдливость, от которой он попытался убежать, и боль в затылке.
Все эти события, составившие целую эпоху его жизни, на самом деле уместились в первом месяце службы. Травма случалась серьезная — ушиб головы с тяжелейшим сотрясением мозга. Происшествие квалифицировали как несчастный случай, против чего не возражал и пострадавший, которого отвезли в Ровенский военный госпиталь. Поправлялся Григорий долго, а вернувшись в часть, уже не застал ни Захара, ни Адама. Оставили его в покое и «крутые старики», видимо, оценив благородство в том, что он не выдал обидчиков, служба его потекла однообразно, насколько это характерно для армии, и беззаботно.
***
Несколько первых после лечения увольнений, когда ему стало лучше и он снова вступил в строй, он присматривался, приучал слух к местному украинско-польскому суржику. Наверное, это занятие наскучило бы ему, и он перестал бы выходить в город, предпочитая проводить время в библиотеке, читая свою любимую фантастику. Но девушки не дремали. Однажды от их хохочущей стайки отделилась такая же, как и он, толстушка и подошла к нему.
— Так и будешь гулять один? — спросила, смеясь.
Он растерялся, не знал, что сказать.
Молчание затягивалось, усиливая неловкость.
— А ты молчун, — по-своему расценила долгую паузу девушка.
— Скажем так: не очень разговорчивый, — уточнил он, и вдруг почувствовал удивительную легкость.
Смятение, скованность ушли. Казалось, что эту девушку он знает без одного года сто лет.
— Я давно тебя заметил, — попробовал соврать Григорий для порядка, и тут же испугался: вдруг она впервые вышла на променад.
— А чего же не подходил? — невинно спросила девушка.
— Не знаю, не созрел, наверное.
— Ах ты, врунишка, — рассмеялась она. — Я сюда из Ровно приехала. В гости. Ты не мог меня раньше видеть.
— Да? Ну, извини, — просто ответил он и снова отметил приятную легкость в общении с незнакомкой. — Ты в Ровно живешь? — уточнил он.
— Временно.
— Почему временно? Тебя тоже призвали в армию? — попытался пошутить.
— Временно призвали учиться, — девушка поднялась на цыпочки и закружилась перед ним, вальсируя.
Был июнь. В лесу цвели коноздри, так тут назвали лесные анемоны, — пронзительно ароматные цветы, чем-то похожие на «подсолнечники», разводимые в сельских палисадниках степных районов, но гораздо тоньше во всем: в стебле, в лепестках, в запахе. Коноздри отличались сугубо болотным нравом: будучи сорванными, они моментально погибали. Их никто и не собирал в букеты, кроме новичков, и эти цветы сплошным ковром покрывали поляны, на которых позже появлялись россыпи земляники, и отчаянно источали окрест невыносимый, звонкий аромат, чистый и чарующий.