Учителя эпохи сталинизма: власть, политика и жизнь школы 1930-х гг.
Шрифт:
В глубинке на «сомнительное прошлое» бывших учителей часто смотрели сквозь пальцы. В 1937 г. инспектора Филиппова исключили из комсомола и сняли с должности за связь «с разоблаченным врагом народа». Филиппов устроился в сельскую школу, где показал себя с самой лучшей стороны. Однако не прошло и года, как его снова уволили: в роно узнали, в чем дело, и спохватились: «Ага, троцкистов на работу посылаете!»{655}
Острая нехватка педагогов в большинстве отдаленных регионов заставляла местное руководство рассматривать в качестве кандидатов совсем «нежелательные элементы» — политических ссыльных. По этому поводу сокрушается Северный краевой отдел образования: «Проблема кадров у нас очень остро стоит. Мы могли бы комплектовать школы, к нам обращается
В сообщениях из Центральной Азии и с Северного Кавказа говорится о «врагах» и «чуждых элементах» из крупных городов России и Украины, которые обивают пороги школ. Когда польский ссыльный Крейслер во время войны преподавал в Киргизии, вместе с ним работали бывший филолог из Ленинграда, бывший руководитель курсов для взрослых из Киева и бывший профессор киевского университета — всех их выслали в Центральную Азию. В одной карельской школе работали пять бывших партийцев, а «для укрепления» местный отдел образования прислал им, как выяснилось, еще одного исключенного из ВКП(б) человека{656}.
Даже в центре страны из-за нехватки кадров власти вынужденно поубавили пыл. На совещании в Наркомпросе в 1936 г. и в публичных выступлениях начала 1938 г. подверглись резкой критике «ошибочные» и «незаконные» увольнения, одновременно начальству на местах приказали как можно скорее этих учителей вернуть. В конце 1937 г. получили нагоняй чиновники из Татарии: после увольнения более 500 учителей в тех местах постоянно незакрытыми оставалось почти 400 вакансий. Когда руководство Дагестана сообщило в начале 1937 г. о множестве увольнений, последовал грозный окрик из Москвы: «А кто будет работать вместо снятых с работы?». Одного бывшего учителя в свое время уволили после ареста его родственников, но быстренько взяли обратно, потому что без возвращения всех снятых с работы школу пришлось бы просто закрывать{657}.
Несмотря на их, казалось бы, полную противоположность, и советские источники 1930-х гг., и эмигранты после войны говорят о крайней придавленности учительства. Если советским чиновникам безответные учителя виделись людьми второго сорта, то, по мнению эмигрантов, в годы террора им волей-неволей приходилось помалкивать. В тяжелой атмосфере репрессий менялось поведение человека: страх быть разоблаченным заставлял следить за каждым своим словом и в школе, и за ее стенами. Директор Беляев и учительница Могилевская, которые ради собственной выгоды натравливали карательные органы на своих коллег, и учителя, побоявшиеся защитить обвиняемую в детоубийстве уборщицу, — все они чувствовали, что постоянно ходят по краю пропасти.
Красноречивее всего характеризует состояние учителей замершей от страха школы поведение старого историка, еле-еле выдавливающего из себя слова из опасения, что любая фраза может стать для него роковой. Учителя хорошо понимали свое положение: им приходилось ежедневно высказываться публично в то время, когда ценой неточной формулировки была свобода и даже жизнь. Однако и в таких условиях, как будет показано в следующем разделе, кому-то удавалось не только сохранять свое «я» и действовать наперекор обстоятельствам, но даже противостоять власти.
Ответ на репрессии
Учителя в 1930-е гг. отнюдь не делились на активных проводников и пассивных жертв государственной политики. Считанные единицы открыто выступали против власти, многие плыли по течению, но кому-то удавалось не подчиниться диктату режима. В частности, учителя добивались хороших условий работы и отстаивали право на личную жизнь. Бывший учитель Самарин после войны рассказывал, как его коллег заставляли с утра до ночи заниматься «общественно полезными» делами и в таких условиях «каждодневная борьба за свободное время стала частью общей борьбы с режимом»{658}. С прямо противоположных позиций партийный лидер Жданов предостерегал, что «любой довольно толковый контрреволюционный учитель» с помощью разных «хитростей» будет ежедневно и всеми возможными способами знакомить учащихся со своими «антисоветскими» взглядами{659}.
В то время как и Самарин, и Жданов видели вокруг только конфронтацию про и антисоветских сил, учителя жили куда более приземленными заботами: они беспокоились о своих близких и учениках, их волновали отношения с коллегами и соседями. Но одни учителя иногда косвенно, а иногда и прямо противостояли режиму, а другие взяли на вооружение его риторику и всячески ему подыгрывали{660}. Вопрос, как реагировать на репрессии, каждый из учителей эпохи сталинизма решал сам, в соответствии со своим пониманием роли педагога и политическими взглядами.
Для многих даже просто прийти в школу означало совершить мужественный поступок. У сотен, если не тысяч, учительниц забрали мужей, они переживали за судьбы любимых, ждали ареста других родственников, страдали от одиночества, но им нужно было держать себя в руках во время уроков, выглядеть достойно перед родителями и коллегами. У сталинградской учительницы Зины Борисовны Гореловой по голословному обвинению арестовали мужа, и все 1930-е гг. она каждый день ждала, что и ее тоже заберут. Тем не менее Горелова, по воспоминаниям ее дочери, продолжала работать, хотя замирала от каждого шороха за дверями класса, а звук шагов заставлял ее думать, что это пришли за ней{661}. Как показано в начале этой главы, аресты родителей школьников тоже влияли на учителей. Когда в конце 1937 г. двенадцатилетняя девочка и ее брат, собравшись с духом, «доложили» своей учительнице Инне Федоровне Грековой об аресте своих родителей, она взглянула на них с деланным удивлением: «Да? А мне вы зачем это говорите? Марш обратно в класс»{662}.
Казалось бы, лучшее, что могли посоветовать в такой ситуации своим детям учителя, сделать вид, будто ничего не случилось. Однако московская школьница Нина Костерина получила более весомую поддержку. Она рассказала своей учительнице, что ее двоюродную сестру после ареста в 1937 г. родителей отправили в детский дом: «Татьяна Александровна очень расстроилась и дала для нее немного денег». Когда летом 1938 г. арестовали отца самой Костериной, учительница снова ее утешила: «Я пошла к Татьяне Александровне и плакала навзрыд, пока с ней говорила»{663}. Хотя из дневника Костериной об отношении Татьяны Александровны к советской власти ничего узнать нельзя, ее забота и сострадание сами по себе были вызовом господствующему дискурсу, требующему «безжалостного» подавления «враждебных элементов». Сами учителя в трудные минуты тоже вызывали сочувствие и порой находили помощь. Когда московскую учительницу Трейвус, о которой шла речь выше, уволили как троцкистку — по тревожным сообщениям чиновников от образования, «дети плакали и показывали, как они опечалены»{664}.
Далеко не все учителя вели себя достойно и защищали учеников. Кто-то, наоборот, позаимствовал у политиков терминологию и стиль поведения для укрепления своей власти над школьниками. Один карельский учитель пенял своим первоклашкам на то, что они не «оправдывают доверия партии»: «Какие же вы строители коммунизма, если даже домашнее задание шаляй-валяй делаете?». В школе под Днепропетровском опытный учитель И. С. Бабич «поддерживал строгую дисциплину», объявляя всех нарушителей дисциплины «врагами народа». Его молодая коллега Литовченко считала такие «педагогические приемы» неприемлемыми, хотя «эти слова вразумляли даже самых отъявленных хулиганов». Весь 1937/1938 учебный год, в разгул террора, саратовский учитель грозил озорникам отправить их «на Ленинскую», где располагалась ближайшая тюрьма. Красноярец Силинский объявил детям, что он для них «и Сталин, и Молотов», а москвичка Левшина потрясала перед классом стулом и кричала: «Я сильнее вас и буду делать, что хочу»{665}.