Увеселительная прогулка
Шрифт:
— Я не предлагал Кауцу взятку.
— Однако другие газеты сообщали об этом, а вы не опровергли.
— Мне пришлось бы тогда заявить, что я оказался жертвой вымогательства.
— Почему же вы не заявили?
— Как же можно сначала поддаться вымогателю, а потом разоблачить его?
— А может быть, это все-таки была взятка?
— Я не желаю продолжать разговор на эту тему.
— С того времени, как вы вернулись из Парижа и был уволен Зайлер, у вас на первой полосе не появилось ни одного стоящего материала, хотя произошло несколько замечательных
— Мы отводим первое место политике.
— Не в таких масштабах.
— Извините, господин директор, но здесь я вынужден заявить протест.
— Протест?
— Согласно договору, я не обязан обсуждать с коммерческим директором редакционный курс нашей газеты.
— Мы же говорим о снижении тиража.
— Тираж еще поднимется.
— Он еще снизится, если вы будете настаивать на новом курсе. К какому читателю вы собираетесь апеллировать?
— Прежде всего к молодежи.
— К какой молодежи?
— К учащимся средней школы, к студентам, ко всей служащей молодежи.
— Вы чересчур откровенно выражаете свои симпатии к тому меньшинству молодежи, которое называет себя прогрессивным и антиавторитарным. Сразу после июньских волнений вы более трезво оценивали ситуацию. Тогда репортажи вашей газеты отвечали истинному ходу событий.
— Однако с тех пор некоторые исследования показали…
— Вы намекаете на так называемую «Белую книгу», составленную группой ученых, писателей и художников?
— Показания свидетелей неопровержимы, — сказал Эпштейн.
— Первого июля «Миттагблатт» одобрил меры, принятые полицией против демонстрантов.
— С того времени выяснилось, что полицейские изувечили десятки ни в чем не повинных людей.
— Вы всерьез считаете, что, будь это действительно так, власти не знали бы, какие надо принять меры?
— Почему же полицай-президиум молчит перед лицом таких тяжких обвинений?
— Быть может, занят более важными делами. При всех обстоятельствах в задачу газеты… Я хочу сказать, в задачу нашей газеты не входит учить власти уму-разуму.
— Это одна из важнейших задач прессы…
— Ваша задача — делать газету, которую бы охотно покупали и читали сотни тысяч людей.
— Когда-нибудь «Миттагблатт» будут покупать и читать сотни тысяч людей.
— Когда же наступит такое время?
— Мы перетянем на свою сторону читательскую молодежь. А этой молодежи отвратительны уголовщина и секс, она хочет…
— В таких делах мы осведомлены лучше вас, господин Эпштейн. Неужели вы думаете, что полмиллиона франков, которые мы тратим на изучение спроса, выбрасываются на ветер? Результаты вам известны, вы отлично знаете, чего желает большинство читателей, и ваша святая обязанность — этим руководствоваться. И в вашу задачу вовсе не входит служить рупором молодым балбесам, которые еще сами толком не знают, чего они хотят, и популяризировать тезисы и аргументы левых…
— Вы находите тенденцию газеты слишком левой?
— Слишком левой. Между вами и дирекцией ведь есть определенная договоренность: левее центра, но не дальше.
— Ваша
— Вот уже две недели, как вы отводите три полосы культуре, три — политике, одну — экономике, только две полосы — спорту, одну — последним событиям и всего две — сплетням.
— У меня есть свои идеи на этот счет.
— Идеи-то у вас есть, только вопрос — какие?
— Вам не кажется, что вы слишком много себе позволяете? — спросил Эпштейн.
Директор Кенель улыбнулся.
— Что же я себе позволяю?
— Я просил бы вас в таком тоне со мной не разговаривать.
— Мой тон кажется вам слишком жестким? — спросил Кенель и опять улыбнулся.
— Направление газеты определяет главный редактор.
— Больно уж вы обидчивы!
— Если вам угодно дружески поспорить со мной…
Директор Кенель встал.
— Мы здесь с вами наедине, господин Эпштейн. Сквозь дверь с толстой обивкой нас никто слышать не может.
— Все равно я не желаю, чтобы меня отчитывали, как школьника.
— Не воспринимайте мою критику как личное оскорбление, господин Эпштейн. То, что я говорю, очень и очень серьезно. У меня нет ни малейшего желания растрачивать свое время на ненужные любезности.
— Что ж, тогда я пойду, — сказал Эпштейн и тоже встал.
— Если вы сейчас уйдете, я с вами впредь уже никаких разговоров вести не буду.
— Это ультиматум?
— Называйте, как хотите, мне безразлично.
— Я могу без этого обойтись… — заявил Эпштейн.
— Вы получаете девяносто шесть тысяч в год… Неужели вы полагаете, что, платя вам такие деньги, мы еще будем с вами миндальничать? Чем меньше жалованье — тем больше вежливости, и наоборот.
Эпштейн молча сел. Фон Кенель посмотрел на него и сел тоже.
— Речь идет о тираже, а не о вашем мировоззрении, о вашей идеологии. Мы обсуждаем производственный вопрос. Если бы дело касалось идеологии, господин Эпштейн, нам с вами спорить бы не пришлось. В конце концов я тоже служащий, как и вы, тоже работаю по найму, и, если бы у нас здесь дело дошло до серьезных боев — действительно серьезных, мы с вами, господин Эпштейн, сражались бы на одной баррикаде… Но пока что серьезных боев на этом фронте нет, да и фронта-то никакого нет. То, что затевает молодежь, — это просто театр, разорительная потеха, и больше ничего. Так неужели мы будем этому способствовать, чтобы в итоге оказаться еще и в убытке? Самоубийцы мы, что ли? Зачем нам подрубать сук, на котором мы сидим?
Эпштейн не отвечал.
— Вы уже здорово подрубили свой сук. А я лишь хочу не дать ему обломиться.
— Это становится интересным, — откликнулся Эпштейн. — Какой же сук я подрубаю, по-вашему?
— Вот, например, дело с Зайлером, — сказал фон Кенель.
Эпштейн с удивлением посмотрел на него.
— Подумайте хорошенько: у Зайлера отличный нюх. Зайлер совершенно точно знает, чего хочет читатель. Зайлер, если мы не отменим приказа о его увольнении, обойдется нам в копеечку. Разумеется, я не намерен сразу выплачивать ему все деньги…