В чём его обида?
Шрифт:
Играли у Задум тем вечером долго и в разные игры. Между прочим, «сеяли хмель»: ходили цепочкой, взявшись друг за друга, по хате, «хмелем» был Лявон, и он стучал сковородником по земляному полу, как поводырь палочкой, а все пели:
Расці, хмелю, глыбока,
Расці, хмелю, глыбока,
Караніста, высока,
Караніста, высока!
А Лёкса сильно щипала «хмель» — Лявона...
Потом, когда ходили хороводом и пели: «Подушечки, подушечки да все пуховые: кому хочу, кому хочу — тому подарю я, кого люблю, кого люблю — того поцелую»,— все чуть ли не силком принуждали румяную, с блестящими глазами Лёксу поцеловать Лявона, а он, к сожалению,
VI
Вучыся, нябожа, вучэнне паможа
Змагацца з нядоляй, з няволяй...
Янка Купала
О, вы — счастливые и несчастливые денечки в жизни человеческой! Нет средства уберечься от вас, ибо скрыто от человека, на какое время припадаете вы, когда приходите и когда уходите. А, видно, придет золотая пора, когда перестанет род людской верить в вас, и тогда уж исчезнет ярмо, которое возлагаете вы на этот род до сих пор.
К сожалению, Лявон жил в ту малокультурную эпоху, когда, сами того не желая, многие люди верили в счастливый и несчастливый день.
И вот наступил подобный день, хотя Лявон спервоначалу думал, что будет он для него счастливым, и в его течении не ждал для себя беды...
Однако не стоит забегать вперед, поскольку что такое счастье и что такое несчастье — выясняется всегда в конце любого дела.
...Ах, ну разве ж это не тоска сидеть на уроках после рождественской каникулярной вольницы, только вчера воротясь из родимого своего Темнолесья и влюбившись там в дорогую, славненькую Лёксу?
Уроки — такие уж длинные, тянутся, тянутся... звонка ждешь не дождешься.
На первом уроке — уроке животноводства — преподаватель Пашкин, коротышка, но весом в пять пудов и с крупной, массивной головою, он же председатель и руководитель здешнего кружка эсперантистов, сильно окающий россиянин родом из Костромы, сорок пять с лишним минут перечислял признаки, по которым всего лучше определять молочную «ко-ро-ву». И в бедной голове, несмотря на Лёксочкин образ, засевший там на все времена и века,— все же должны были остаться те главные признаки: «большое молошное зеркало», «глубокие молошные бороздки на боку» (где аккурат проходит какая-то жила) и «такие же ровики на хребте» (бог святой вспомнит, меж которых там позвонков) . И еще остался, как после каждого урока Пашкина, костромской его выговор — о, о, о: корова, солома, молоко...
Второй урок — русская литература. Преподаватель Дуб-Дубович, по фамилии-то судя, белорус духовного или шляхетского происхождения, а по убеждениям заядлый великорусский патриот и официальный друг здешних «конституционных демократов», сорок пять минут — правда, без затяжки — расхваливал как мог державинскую оду «Бог». И в бедной голове,— несмотря на Лёксочкины песни, которые засели там после крещенского гулянья. видно, на нее времена и века,— все-таки осталось: «Ода «Бог», написанная гениальной рукой российского поэта славной екатерининской эпохи, Гавриила Романовича Державина, переведена на все культурные языки Европы и даже на язык пробужденных к культурной жизни детей Восходящего Солнца — язык японский!»
О, вы — счастливые и несчастливые денечки в жизни человеческой...— на этом месте можно было бы снова пуститься в разглагольствования. Но не
Третий урок — почвоведение. Преподаватель по имени Глеб Глебович Ромашкин, а по комплекции большой, светловолосый и с белыми, словно вовсе без глаз, ресницами детина, родом из матушки-Москвы, придавал почему-то чрезвычайно важное значение слову «почва», И переходя как раз к этому разделу, он сегодня минут сорок повторял, распахнув свой громадный синий сюртук с орлами на желтых пуговицах и держась за жилетку обеими руками возле подмышек, расхаживая и пригибаясь, словно артист, повторял сиповатым теноровым басом так:
— Поччва, поччва... поччва... это есть верхний, более или менее рррыхлый... да-а, более или менее рррыхлый слой земли, покрррытый дерефьями, кустарррниками, полллукустарррииками, тррравами.
И здесь быстро-быстро перечислял, какими травами и чем еще — травами: однолетними, двулетними и многолетними... грррибами! лишаями! мхами!.. пофторите, кгосподин Задума!
О, бедный ты наш Задумушка! Загипнотизированный артистичным рррычаньем и артистичными жестами кгосподина преподавателя Ррромашкина, он мог повторить только так:
— Почва... это есть... более или менее верхних...
— Тпрфу-у-у! — хохочут хлопцы.
— ...Пожалйста, без шума! Продолжайте, кгосподин Задума! Да-а, ррразумеется, верррхний... .
— Более или менее рыхлый слой, покрытый однолетними, двулетними и многолетними деревьями...
Класс снова фыркает. Усмехается и Ромашкин. Очень мило ощерившись, а затем артистично сжав в концах разреза рот, он тихонько шутит:
— Да-a и фамилию вам кгосподь дал... задумываться... да-а! — Однако, по доброте душевной, других замечаний он не делает, а принимается еще разок втолковывать, что такое есть почва. Но тут гремит звонок, и остаток урока Глеб Глебович просит («Прррошу... да-а!..») выучить урок по его запискам, напечатанным на шапирографе и поступившим в продажу в книжном магазине мадам Хейфец.
Четвертый урок — химия, количественный анализ — был самым несчастливым. Гроза — преподаватель пришел, выпив того, что в органической химии известно под названием «цэ два аш пять о аш» (С2Н5ОН). А преподавал он тоже по запискам,— не ради личной славы, нет! — а потому, что хотя и признавал пользу учебников в современной школе, но все существующие на русском языке раз и навсегда забраковал, чтя только немецкий. Был он родом из Познани, звали его Ян Янович фон Зайонц, политикой интересовался мало, но до такой степени ненавидел поляков, что записался в «Союз русского народа» и был там самым аккуратным пайщиком дружеских складчин. Продиктовав длинную, без конца и без края формулу, он сонным, злющим и по-немецки во всем без исключения уверенным голосом принялся объяснять, что должна значить эта формула в великих таинствах науки химии...