В осаде
Шрифт:
У Клешкова задрожало веко. Ложь! Он никогда никого не расстреливал.
— А видели, — сказал он, с ненавистью глядя на старика, — так приведите мне сюда того, кто видел. Я ему сам тут вот глотку перегрызу…, Никого я не стрелял, никого, слышите?!
— А вот оно и ладно, — опять пел старичок. — И куда же собрался ты стопы направить, сокол сизый?
— К Хрену — куда же! — сказал, с трудом успокаиваясь, Клешков. — Один он укроет.
— Э, — сказал старичок, впервые оглядываясь на человека в бурке, тот сделал какой-то едва заметный знак, — укрыть и другие
— Да, — сказал молчаливый в бурке из своего угла, — живые сведения о красных. Он послужит доказательством…
Всю ночь шел дождь Утром похолодало, грязь на улицах смерзлась. Когда Гуляев подошел к исполкому, где хотел отыскать Бубнича, стал сыпать снег.
У исполкома толпились чоновцы, перекидываясь шутками, дрогли на ветру в своих куртках, кожухах и пальто. Около них сполошно кричали несколько баб с грудными младенцами, проклиная все на свете и требуя хлеба. Часовой крыльце равнодушно посматривал на прохожих, даже не пробуя проверить документы.
В исполкоме длинные захламленные коридоры были пусты и темны. На втором этаже у предисполкома Куценко шло заседание. За машинкой мучился вооруженный чоновец, утирая от со лба и через час по чайной ложке отстукивая буквы. На обшарпанном диване, ладонями обхватив колени, сидела девчонка в кожанке и платке. Верка Костышева, секретарь.
— Здорово, Вер, — сказал, подсаживаясь к ней, Гуляев, — не знаешь, Бубнич здесь?
— Все здесь, — не глядя на него, ответила Костышева. Она не любила Гуляева, и необъяснимая эта нелюбовь странным образом притекала его к ней, хотя в глубине души он тоже явствовал к ней антипатию.
— У тебя хотел спросить, — сказал он, разматывая шарф, — ты не помнишь, когда вы с Куценко осматривали склад потребкооперации, там посторонних не было?
Бубнич разрешил оставить пока дело об ограблении складов потребкооперации. Поджог полуэктовских лабазов был актом куда более серьезным. Но сейчас выдалась свободная минута, а Костышеву он в милицию не вызывал, зная, как ее самолюбие будет возмущено допросом, поэтому и воспользовался случаем расспросить ее между делом.
— Я бы всех этих ворюг в уездном торге вывела за Капустников овраг — и в расход! — сказала Верка, зло сужая глаза. — Сволочи! Сами, небось, и склад ограбили, и сторожа угробили.
— Ворюги-то они ворюги, — сказал Гуляев, — да как это доказать.
— Это таким тетеревам, как наша милиция, надо доказывать. Мне и так ясно. Захожу раз к Ваньке Панфилову. Вся семья с чаем сахар трескает. Я к нему: Вань, говорю, где взял? Молчит. Я говорю: а может, ты гад, Ваня, может, не рабочий ты никакой, а так — шпана подзаборная. Город, говорю, на голодном пайке. Бабам с грудными младенцами еле по осьмушке хлеба даем, а ты, говорю, сахарком хрустишь и ни в одном глазу у тебя пролетарской сознательности не видно! Откуда, говорю, сахар?
Гуляев весь напрягся.
— Сказал?
— Мне да не скажет! — ответила хмурясь Верка. — Да я б его враз на ячейку поволокла… Мы и так потом его обсуждали.
— Сказал он, где сахар добыл? — нетерпеливо потряс ее за локоть Гуляев.
— Ты руки оставь! — бешено стрельнула в него Верка серыми жесткими глазами. — Это дело комсомольское — куда грязными лапами лезешь? В ячейке состоишь?
— Верка, — сказал он, преодолевая свою неприязнь к этой острой, как бритва, безудержно категоричной девчонке, — ты прости, что я тебе сразу не объяснил. Мы следствие по этому делу проводим. Сахар — раз появился в городе — он только оттуда, из кооперативных складов. Позарез надо знать, как его добыл Панфилов.
Верка пристально взглянула на него.
— Тут дело-то не простое, — сказала она, морща младенчески ясный лоб, — тут дела деликатные. Ванька-то, он у нас теленок. Добрый до всех. У Нюрки Власенко мальчонка заболел. Нюрка-то сама больная, еле ходит. Ванька — мастер ихний. Он мальчонку-то на руки и — в больницу. Спасли его. Сам фершал мазью мазал. Вот за это Нюрка Ваньку сахаром наградила. Две головки дала. Говорит: он у ей от старого режима схоронен был.
Гуляев открыл было рот, чтоб попросить Верку свести его с Панфиловым, как грохнула дверь, и в приемную вломилась толпа взлохмаченных и разъяренных женщин.
— Давай сюда их! — кричала рослая работница в размотавшемся платке. — Гони сюда комиссаров.
— Хлеба! — истошно кричала исхудалая маленькая тетка в подвязанных к ногам калошах. — Хлеба давай!
Шум стоял неистовый. Чоновец, сидевший за машинкой, вскочив, пытался преградить доступ к дверям, но его отшвырнули, как щепку. Однако, прежде чем женщины добрались до дверей, они распахнулись, и Бубнич с Куценко стали в них, спокойно глядя на бушевавшую толпу. Гуляев и Верка с двух сторон застыли у дверей, готовые прийти на помощь.
— В чем дело, гражданки? — спросил Куценко. — Яка нужда вас привела сюда?
— Именно, что нужда! — ответила рослая работница в платке. — А ты, начальник, видать, жрешь хорошо, коли не знаешь нужды нашей! Голод! Дети голодают!
Дикий шум покрыл ее последние слова. Куценко спокойно ждал. Из толпы вырвалась маленькая баба в калошах и закричала что-то пронзительно и неразборчиво, размахивая перед самым носом предисполкома крохотным темным кулачком.
— Так, — сказал поднимая руку, Куценко, — причина понятна. Дайте слово сказать!
— Слов вы нам полну пазуху наговорили! — опять крикнула рослая. — Ты нам хлеба давай!
— Вот и хочу сказать про хлеб!
Толпа сдвинулась вокруг. Гуляеву горячо дышали в ухо.
— Товарищи женщины, — сказал Куценко, дергая себя за ус, — дела такие. Враг пожег склады. Об этом известно?
— И что? — закричали из толпы. — Ты нам зубы не заговаривай! Где твоя охрана была?
— Идет гражданская война, товарищи бабы, — глухо сказал Куценко, — мы строим первое в мире государство рабочих. Государство ваше и для вас! Трудно нам. Враг у нас ловкий. Бьет по самому больному месту.