В осаде
Шрифт:
— Это кто же, анафема, тут мне ягоду ломит, а?
Он оглянулся. Огромный бородач в расстегнутом жилете и торчащей под ним рубахой в распояску, смотрел на него подбоченясь.
Санька, держа обеими руками винтовку, полез обратно.
— Пикнешь — убью! — сказал он, поводя стволом.
Бородач засмеялся.
— Шустрый. Это ты, что ли, тикал от красных?
— А ты откуда знаешь?
— Не видно, что ли…
Он оглядел Саньку с ног до головы.
— Айда за мной. Есть добрые
Санька двинулся за ним. По улицам невдалеке еще звучали выстрелы, и выхода не было.
Бородач ввел его в низенький домик, стоявший посреди сада, властно взял у него из рук винтовку, посадил, угостил хлебом и квасом, представился:
— Дормидонт. Дьякон тутошний.
Затем удалился, сказав, чтобы ждал. Саньке ничего больше не оставалось, потому что дьякон захлопнул ставни и запер дверь на замок.
Ожидание было тягостным, но Клешков заставил себя успокоиться. Прилег на лавке у стены и, накрывшись чьим-то полушубком, брошенным здесь же, заснул.
Очнулся он вечером, от звука открываемого замка. Сел.
Вошли трое. Давешний бородач, пройдя комнату, поставил на стол горящую лампу. За ним живенько вбежал в комнату, оглядел Клешкова и засеменил, чему-то посмеиваясь, щуплый жидкобородый старенький мужичонка в чиновничьей старой шинели и треухе. Третий, невидный в скудном свете лампы, вошел и встал в углу, до самых глаз укрытый в бурку, в насунутой папахе. Только рука его с длинными пальцами и торчащим ногтем на мизинце — ею он придерживал полы бурки — видна была в свете лампы.
— Дизертира, значит, привел господь увидеть, — сказал старик, похихикивая. — Ну, садись, сиротинушка, покалякаем.
Дьякон принес и подставил старику лавку. Тот сел. Лицо у него было узкое лисье, глаза слезились.
— Вот раздокажи-ка нам, — запел старик, во все глаза глядя на Клешкова, — раздокажи-ка ты нам, милой, что по садам-то в такое время делаешь, да еще с ружьем?
— Сбежал я, — сказал Санька, он остерегался того жидкобородого и потому решил говорить как можно меньше.
— От кого же сбегать-то у нас? — гундосил старичок. — Али власть у нас плохая? Для бедных людей власть, трудящихся защищает.
— А я ничего и не говорю, — сказал Клешков, подыгрывая старику, — власть как власть. Только к стенке становиться я не согласный.
— К стенке? Ай-ай-ай, — весь засострадал старичок. — В могилку, значит… Дак за что же тебя, милый ты мой вьюнош, к стенке? Чем ты прогневил большевиков-то?
— А за лабазы, — сказал Клешков. Он оглядывал исподлобья молчаливо снующего по комнате дьякона, расставлявшего по столу снедь, мрачную фигуру в углу.
— А что ж лабазы-то? — тянулся к нему старик, весь — внимание и забота.
— Пожег кто-то лабазы, —
— Значит, сам-то у красных служил? — сочувственно кивал старик.
— В милиции, — пояснил Клешков, — да они мне никогда и не верили. А тут — случай. Ну и — в расход.
— А чего ж они тебе не верили, сокол? — спрашивал старичок, разливая квас. Дьякон густо сопел за спиной у Клешкова.
— Дядька у меня лавку в Харькове держал, а они дознались.
— Происхождением не вышел, — с внезапным восторгом отметил старичок и даже похлопал по ляжкам сухими ладонями. — Нет, ты гляди, а? Купчик, а в большевики лезет! Сам-то тоже в лавке бывал?
— И торговал, — сказал Клешков. Он вспомнил, сколько времени когда-то проводил у Васяни Полосухина, купеческого сына, с которым дружил, вспомнил, как был в одиннадцать лет половым в трактире у вокзала. Тут старичку его не взять. — У дядьки еще и трактир был, — добавил Клешков.
— Трактир, — запел, раскачивая головой, старик. — По питейной части, значит, владелец. Аи ты там и понятие имел, кому что подать?
— Все законы знал, — сказал Клешков, склоняя голову.
— Ан проверим, — щурился старичок. — Дуплет российский к выпивке канцелярской?
— Горчица с перцем, — хмуро ответил Клешков.
— А столоначальникам дуплет к штофу?
— Икра паюсная да сельдь.
— Красно говоришь. Какую материю купец любит?
— Кастор, драп, а женский пол — для праздника крепдешин или крепсатен, панбархат, шелк, атлас. Для буден — гипюр…
— Стой-стой! — со сверкающими глазами закричал старик. — Бостон в какую цену клал?
— Дядя за аршин по десять, а то и пятнадцать брал, — хитро, но с достоинством и медля ни секунды отвечал Клешков. — Для визиток сукно первого сорта до двадцати за штуку материи догонял.
— Что ж, голубь, — сказал старичок, склоняя голову и не отводя глаз от Клешкова, — все говоришь красно, и молод и умен — два угодья в тебе… Да вот… — он жестко вперился в глаза Клешкову. — При обысках бывал?
Клешков помолчал.
— Бывал, — сказал он, подымая глаза, — почтенных людей обыскивали. Страдал, но присутствовал. Не совру.
— Степенный, степенный, — одобрил его старик. — И своей рукой в расход выводил?
Клешков вздрогнул.
— Не было этого, — он вскочил, но могучая лапа дьякона снова приплюснула его к скамье.
— Дать ему, Аристарх Григорьич? — спросил дьякон.
— По-годь, по-годь, Дормидоша, — с дрожью в голосе тянул старичок. — А вот видели тебя, мил-человек, видели тебя за энтим занятием.