Чтение онлайн

на главную

Жанры

В поисках утраченного смысла
Шрифт:

Стыдливая сдержанность доктора, который предпочитает прозаическое «ремесло» высокопарному «деяние», проистекает вовсе не из намерений Камю развенчать героическое в человеке. Убирая ходули, героя возвеличивают. За этой скромностью ощутимо суровое целомудрие солдата, не доверяющего фразерам, способным похоронить под шелухой пышных словес самые святые побуждения и поступки. А главное – за этим кроется несогласие с теми, кто, подобно богослову, так или иначе исходит из понятия «первородного греха», изначальной ущербности человеческой натуры, и, принижая ее, рассматривает подвиг как из ряда вон выходящее подвижничество. Для Риё и его помощников долг не тягостная обязанность, не восхождение на Голгофу, а само собой разумеющееся побуждение; когда приходится изо дня в день выполнять изнурительную черную работу, добрая воля куда важнее, чем самозаклание на жертвенном алтаре. Свои попытки сопротивляться чуме доктор уподобляет труду учителя, который, даже под угрозой поплатиться жизнью, не может вдруг взять да и сказать своим школьникам, будто дважды два вовсе не четыре, а три или пять. Риё одним из первых подтвердил, что дважды два – четыре, что от чумы надо пробовать лечить, – вот и все.

Дух проникнутого заботой о других противоборства шквалу, сеющему смерть, – это и есть гуманистическое завоевание, которым Камю обязан французскому Сопротивлению. Укрепись в своем долге, не становись на колени перед судьбой, чего бы это ни стоило, лечи, даже если надежд на окончательное «спасение» нет и нельзя отменить трагизм «удела», – таковы уроки «Чумы». И ее действующие лица наделены для этого достаточной жизнестойкостью. В глазах Камю героизм – не достояние избранных, героизм – демократичен. «Есть больше оснований восхищаться людьми, чем презирать их», – подытоживает хронист свою летопись.

И все же есть у «скромного героизма» в «Чуме» своя уязвимая хрупкость, проистекающая из его философской подкладки. В самом деле, если принято за исходную очевидность, что вокруг царит и всегда будет царить таинственный произвол судьбы-чумы, то ведь предотвратить стихийный взрыв этого зла, а тем более справиться с ним никому не под силу. В «Чуме» ни врачи, ни городская администрация не могут, как ни бьются, совладать с заразой – ее истоки, самый механизм протекания болезни остаются неведомы. Бациллы чумы исследуют в лаборатории, на основе полученных данных изготовляется сыворотка, но никто не знает, удалось ли верно установить природу микроба, действенно ли лекарство. Чуму так и не сломили, похоже, что она просто-напросто истощила запас своей злобы и уползла обратно в свое логово, дав жертвам передышку до следующего раза. Все труды доктора Риё и его друзей обречены на то, чтобы завершиться скорее поражением, чем сколько-нибудь убедительной победой. Остается полагаться на прихоть чумы.

«Нельзя знать и лечить одновременно», – заявляет Риё. Справедливый афоризм, если «знать» – это иметь наготове отмычку, вроде промысла Всевышнего, с помощью которого очень просто столь же стройно, сколь и произвольно истолковать происходящее и получить божественное освящение своим поступкам. Подобное «знание» (но что тогда заблуждение?) и впрямь одна помеха, а не подспорье. Но если называть вещи своими именами, то не оказывает ли «скромность» в таком ее понимании дурную услугу «ясности», обрекая ее на незнание, больше того – на подозрительность ко всяким попыткам знать? Можно ли, однако, всерьез лечить, не зная? Не смахивает ли это на знахарство? Последнее иной раз облегчает муки больных, но обречено остаться не слишком надежным врачеванием наугад. «Скромной» ясности без знания – ясности, которой заведомо ясно, что она погружена во тьму кромешную и о свете помышлять не приходится, да и вредно, пожалуй, – на каждом шагу грозит опасность обернуться смирением перед своей немощью, невысказанной покорностью. И сопровождаться благородными, бесспорно приносящими сознание выполненного долга, но во многом трагически бесполезными действиями. Мораль Камю по-прежнему ищет свое единственное назначение и оправдание все в том же стоическом вызове Сизифа богам, Судьбе, неизбывному хаосу. Сменив взгляд на обязанности и призвание личности, ее долг перед совестью и другими, Камю почти не меняет скептической оценки ее возможностей: граница между врачеванием и долготерпением выглядит в «Чуме» подчас слишком расплывчатой и зыбкой. Отчетливая на словах, она гораздо труднее различима на деле. Подобно тому как лжезнание богослова и незнание врачевателей не очень-то далеко разошлись друг с другом, так и нравственность «беспредпосылочная», чурающаяся знания, сохраняет в «Чуме» подчиненность тому самому ходу дел, в котором усматривает божественную разумность своих прямых предпосылок нравственность самоотречения.

По-настоящему у Камю свободна одна чума, люди же свободны только в узких пределах откликов на ее своеволие, разных и вместе с тем жестко ограниченных этим вызовом. Как и богослову, остальным сопротивляющимся в «Чуме» установки заданы извне, в значительной степени предрешены, все их шаги подобны движению бумеранга. Они действуют только тогда и постольку, когда и поскольку поступают вопреки враждебному хаосу, за которым остается возможность навязывать им действия, всегда ответные и оборонительные, никогда – наступательные. Здесь нет выбранной самостоятельно позиции, а есть противо-позиция – зависимость в обличье независимости. Изгнанная в дверь фаталистическая значимость поступков возвращается через окно, хотя и переживается на сей раз негодующе-возмущенно.

Существует, видимо, лишь один выход из этой западни: отвергнуть обе зашифровки непостигнутого, миф «абсурдной» стихии с не меньшей решительностью, чем миф Провидения. И, отнюдь не ожидая от знания, всегда незавершенного, Божественных откровений – разгадку всех на свете жизненных загадок и расчисленные до конца всепокрывающие цели, тем не менее воздать ему должное: пробовать черпать там известные возможности обеспечения и воплощения на деле нравственно-исторических устремлений. Выход, не лишенный своих подвохов, поскольку познающий, даже при самых благих намерениях, может и ошибиться, приняв желаемое им самим за сущую истину. И тогда нравственность, которую он станет подкреплять и подправлять, а то и узколобо направлять таким лжезнанием, провозглашая добродетельным и осуществимым только то, что с этим последним строго согласуется, обречена на соскальзывание к худшей безнравственности. Камю этот труднейший для всех почти этических исканий XX века [97] и уже не раз коварно о себе напоминавший подводный риф так сильно настораживает, что он, подобно ряду других мыслителей-моралистов, колеблется и отступает назад.

97

Да и не только двадцатого. По заключению Альберта Швейцера, одного из вдумчивых обозревателей философско-этических исканий прошлого и настоящего, еще античным стоикам принадлежит вполне отчетливая постановка вопроса о необходимости надежных мыслительных перемычек, благодаря которым нравственное чувство укоренилось бы «в углубленном мировоззрении, дающем опору душе», и тем самым «выявилось как поведение в духе мирового разума». Однако совершенно удовлетворительного решения эта задача не получила и по сей день. XX век с его горделивым упоением наукой особенно безоговорочно настаивал, будто ему удалось положить конец сомнениям, редуцировав мораль к знанию и лишив ее аксиологической самостоятельности. Но действительная история, словно в отместку за столь непомерную самоуверенность, подчас крайне жестоко обходилась с поборниками такого «снятия» давних затруднений, свидетельствуя о ложности то ли предлагаемого способа, то ли, в ряде случаев, чересчур нескромного знания. – См.: Швейцер А. Культура и этика. М., 1973. С. 129 и др.

Биография Тару, самого философического из врачевателей «Чумы», в котором дар самоотверженного деятеля уживается со склонностью к некоей, по его словам, «святости без Бога», многое здесь проясняет. Именно его исповедь доктору – интеллектуальное увенчание того нравственного кодекса, в который посильную лепту вносит каждый из поборников «скромной ясности» в хронике.

Судя по всему, Тару – сын прокурора из «Постороннего», тот самый юноша, что сверлил глазами подсудимого, чьей головы пылко требовал его папаша именем закона. Прокурор добился смертного приговора и потерял наследника. Сын покинул кров добропорядочного убийцы в мантии. Не желая оставаться «зачумленным», он предпочел безбедной жизни бродяжническое правдоискательство, вмешался в политику, не раз брался за оружие в защиту обездоленных. Однако, встав на сторону угнетенных в гражданской войне, Тару столкнулся и с ее жестокой неумолимостью. Однажды ему довелось присутствовать при расстреле врага. И тогда его осенило: «Я… как был, так и остался зачумленным, а сам от всей души верил, будто как раз борюсь с чумой». Напрасно товарищи приводили ему доводы в подтверждение права вчерашних угнетенных отвечать насилием на насилие. Он вспоминал, что ведь и подобные его отцу тоже не испытывали недостатка во внушительных доводах – в свою пользу. Он задавался вопросом: «Если уступить хоть раз, то где предел» позволенному? Иными словами, можно ли вообще положиться на макиавеллистски лукавый разум, способный оправдать что угодно, на людские попытки различить в жизни и в истории – где добро и где зло? А если да, то допустимо ли во имя каких бы то ни было благ, пусть самых бескорыстных, разумных и справедливых, преступить библейскую заповедь «не убий»? Муки уязвленной совести в конце концов подвели Тару к безоговорочному «нет» тому самому согласию испачкаться в расчете сделать жизнь когда-нибудь почище, которое у Сартра обозначалось как выбор «грязных рук». Домогающийся «святости» в «Чуме» умыл руки, отошел в сторону, предоставив схватившимся между собой сторонам в ожесточении истреблять друг друга. Он наотрез отказался вникать в их разные цели и в зависимости от этого принимать или отвергать крайние средства, служащие их достижению. Даже если кто-то прибегает к ним не по доброй воле, а вынужденно. Прекрасно понимая, что это толкает его на отшельничество, когда уже невозможно воздействовать на происходящее вокруг, ни даже толком осознать, что к чему в окружающих раздорах, он запретил себе, как коварнейший соблазн, попытки совместить исповедуемые им ценности и запреты с социально-историческим знанием, которое сами понятия долга, справедливости, ответственности человека за свои решения и поступки раскрывает как этико-общественные, а не исключительно и самодовлеюще моралистические.

Перед нами последовательность столь же железная, так же не отступающая перед конечными исходами (даже если они – безысходные тупики), как и в случае с богословом Панлу. Тару недаром делает другу признание о своей тяге к «святости»: праведник, в отличие от своих рядовых единоверцев, старается быть олицетворением, по возможности чистым и законченным воплощением веры, пусть она на сей раз мирская, уповающая не на христианского Бога, а на некий вечный, самодостаточный и ни под какими видами не преступаемый нравственно-ригористический принцип.

Даже друг Тару, доктор, который почтительно внимает этому «исповеданию веры без Бога», все-таки испытывает потребность осторожно откреститься: «У меня нет вкуса к героизму и святости. Быть человеком – вот что меня привлекает». Оговорка примечательная, приоткрывающая завесу над происхождением помыслов его собеседника о «святости». Риё – врач, а болезнь не оставляет места для колебаний, это враг бесспорный, ради его уничтожения все средства допустимы. Бациллу истребляют с совершенно спокойной совестью – здесь все ясно, недвусмысленно. Иное дело Тару. За плечами у него скитания по городам и весям, он столкнулся со смертью, которую несет не микроб, а человек. Люди же исходят из тех или иных идей о долге и благе, из предпочтения того или иного исторического лагеря, из полагаемого несомненным знания насчет правоты одних и неправоты других. И тут неизбежна встреча с трудностью, которую не всякий раз удается благополучно миновать. Сегодняшняя история крайне усложнена, изобилует запутаннейшими, на протяжении веков затягивавшимися узлами противоречий, бесконечными опосредованиями и пересечениями, взаимоотталкиваниями и взаимопритяжениями разнородных слагаемых. И потому каждое из них вообще едва ли может быть вычленено в его лабораторной чистоте, понято изолированно, вне своего сцепления с множеством других. Поступок исторический, а нередко и обыденный, получает немалую долю своего значения, заряд добра или зла, от магнитного поля обстоятельств. Здесь сплошь и рядом невозможно довольствоваться неразложимо простейшими поведенческими правилами, каких достаточно медику для неукоснительного исполнения своих профессиональных обязанностей. «Не убий!» – гласит заповедь, однако даже кротчайший из кротких Алеша Карамазов в ответ на вопрос старшего брата, как поступить с изувером – мучителем ребенка, не может не заключить: «Расстрелять».

Вступающий в поток действительной истории застает его текущим по давно сложившемуся руслу и вынужден с этим считаться, рискуя в противном случае обречь себя на беспомощность, а то и потворство злу. Волей-неволей приходится каждый раз включать исповедование некоторых элементарных заветов морали в легче перестраивающиеся и не столь однозначные ряды представлений идеологического толка. Мораль в конце концов может оставаться во многом стихийным, не вникающим в собственные мыслительные предпосылки, велением совести; идеология зиждется на определенных понятиях о запросах исторического бытия. Устройство нравственного сознания таково, что оно просто-напросто предписывает долг, – устройство идеологии таково, что она стремится этот долг обосновать. И в частности, очертить границы, за которыми упорное его соблюдение оборачивается своей противоположностью, наметить условия отступления от его буквы ради воплощения духа. Добро «вообще» и польза данного дела зачастую не совпадают, в каждый очередной раз приходится заново искать подобающую меру их соотношения. Она же всегда есть величина заранее неизвестная, и малейшая неточность в очередной попытке ее установить жестоко мстит за себя в будущем. Крен в одну сторону – и благие намерения мостят дорогу в ад, крен в другую – и иезуитство «рубки леса», невзирая на «щепки», допускаемое, среди других, «историцистами» Сартра, ввергает в тот же ад. Отсюда – предельная сложность и ответственность исторического действия, даже азы которого осваиваются очень непросто и которое требует от совести, помимо закалки, еще и безупречного нравственного слуха. Последний, стало быть, в свою очередь, освящает, одобряет, судит или заставляет с собой считаться идеологию, которая его обосновывала, и между этой парой взаимозависимых, но не сводимых одно к другому духовных образований идет, не утихая, то довольно покладистый, а то и весьма неуступчивый спор о праве первенствовать при выборе способов и самих целей действия.

Популярные книги

Отверженный VI: Эльфийский Петербург

Опсокополос Алексис
6. Отверженный
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Отверженный VI: Эльфийский Петербург

Невеста вне отбора

Самсонова Наталья
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.33
рейтинг книги
Невеста вне отбора

Менталист. Эмансипация

Еслер Андрей
1. Выиграть у времени
Фантастика:
альтернативная история
7.52
рейтинг книги
Менталист. Эмансипация

Теневой путь. Шаг в тень

Мазуров Дмитрий
1. Теневой путь
Фантастика:
фэнтези
6.71
рейтинг книги
Теневой путь. Шаг в тень

Измена. Осколки чувств

Верди Алиса
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Осколки чувств

Прометей: каменный век II

Рави Ивар
2. Прометей
Фантастика:
альтернативная история
7.40
рейтинг книги
Прометей: каменный век II

Сам себе властелин 2

Горбов Александр Михайлович
2. Сам себе властелин
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
6.64
рейтинг книги
Сам себе властелин 2

На границе тучи ходят хмуро...

Кулаков Алексей Иванович
1. Александр Агренев
Фантастика:
альтернативная история
9.28
рейтинг книги
На границе тучи ходят хмуро...

Виконт. Книга 1. Второе рождение

Юллем Евгений
1. Псевдоним `Испанец`
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
6.67
рейтинг книги
Виконт. Книга 1. Второе рождение

Ненужная жена

Соломахина Анна
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.86
рейтинг книги
Ненужная жена

Идеальный мир для Лекаря

Сапфир Олег
1. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря

Измена. Он все еще любит!

Скай Рин
Любовные романы:
современные любовные романы
6.00
рейтинг книги
Измена. Он все еще любит!

Сахар на дне

Малиновская Маша
2. Со стеклом
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
7.64
рейтинг книги
Сахар на дне

Эксклюзив

Юнина Наталья
Любовные романы:
современные любовные романы
7.00
рейтинг книги
Эксклюзив