В скрещенье лучей. Очерки французской поэзии XIX–XX веков
Шрифт:
Но это внешне наиклассичное картезианство XX века само кризисно, страдает от внутренней расщепленности. Да так болезненно, что при честном свидании с собой вынуждено свою скрываемую на людях тайну
Разница вскрывается наглядно, если вспомнить, как задумывал когда-то Малларме свой поиск точки опоры для «орфического» письма: «Я нашел ключ к самому себе, центр самого себя, где я держусь, как священный паук на осевых нитях, изготовленных моим мозгом, и с их помощью я сплету в точках пересечений сказочные кружева, о которых я догадываюсь и которые уже существуют в лоне Красоты». «Сказочные кружева», которые надеется сплести Малларме, «уже существуют» где-то в бытийном устроении, даны как предвещающая их канва; Валери же в этом разуверился: «О ЖИЗНЬ! Напрасно мой ум выискивает в тебе… ИСТОКИ и ЦЕЛЬ? ЛОГИКУ или ПЕРВОПРИЧИНУ? На худой конец СЛУЧАЙ…». Но тщетно, поистине там бездна, и в ней «хаос шевелится». Изнанка ведущего свою родословную от Декарта светлого разума Валери – чувство затерянности по среди кромешной тьмы творения, завещанное противником картезианства Паскалем. Законосообразность, по Валери, если и может обрести себе прибежище, то не иначе как в сокровенных средоточиях рассудка, саморефлексией высветившего свои недра и до того возгордившегося своим прозрачным совершенством, что для него «вселенная лишь изъян в чистоте не-бытия», а еще точнее, почти по Леконт де Лилю: «само Бытие есть странное всевластие Небытия». Из метафизического «абсолютизм» переродился в сугубо интеллектуалистский и, повиснув в пустоте, во многом выдохся. Перенос столь необходимых стихотворческой классике философских устоев в виде несомненных для нее упорядоченностей из онтологического грунта на гораздо более шаткую почву укорененного лишь в самом себе умозрения неизбежно обрекал эту культуру, никем законченнее Валери во Фран ции XX в. не представленную, на пониженную жизне стойкость, а ее просодические орудия – на частичную поте рю работоспособности. «Чарования» Валери – это француз ская строго классическая лирика на ее исходе, после Валери она мало-помалу угасает.
Ненадолго ей было еще суждено, правда, воскреснуть в годы патриотического Сопротивления, и на сей раз в полном духовном здравии [43] . Певцы сражающейся Франции почерп нули его из неколебимой уверенности в своем долге защищать родину со всем культурным достоянием ее прошлого от иноземного нашествия. Выпуклую добавочную содержа тельность этот подсказанный жгучей злобой дня возврат к традиционному стиху как к одному из носителей вековой народной памяти получал, хотя и в ином смысловом повороте, чем недавно у Валери, но тем же опробованным путем – сопоставительно с успевшим внедриться в обиход неклассическим письмом. Двойная опосредованность такого рода – сегодняшним по контрасту и былым по сходству – придавала тогда не только слогу, но и самой просодии сказовую подцветку. Так, у Арагона тех лет – о казни двух патриотов, плечом к плечу сражавшихся и погибших за Францию, католика и атеиста:
43
Об этом подробнее см. в кн.: Балашова Т. Французская поэзия XX века. М., 1982.
44
Арагон. Стихи и поэмы. М., 1975.
Краткость в высшей степени плодотворного возрождения стилизованно-канонической поэзии во Франции 40-х годов тем не менее заставляет опознать в нем исключение из разряда тех, что подтверждают правило: вскоре после того, как миновали особые исторические обстоятельства, вызвавшие ее к жизни, она опять пошла на убыль.
Нельзя, конечно, ручаться, как частенько уверяют сейчас в самой Франции, будто это иссякание, сегодня там очевидное, необратимо. Но если французскому классическому сти ху и дано когда-нибудь снова зацвести, то уже не в одиночестве, как раньше, а получая от соседства – и, стало быть, взаимоопосредования – возобладавшей в XX в. неканонической просодии немалую долю своей измененной, дополнительной значимости.
Назад к благодати
Поль Клодель, Шарль Пеги
Другая разновидность доосмысления-пересмотра культурократического маллармеанства выглядит рядом с культуринженерией Валери более решительной. И свелась она к ходу мысли откровенно попятному – к откату на вероисповедные рубежи в надежде излечить лирическое жизневиденье от рассудочной дряблости стародавни ми христианскими снадобьями.
Нередкое в истории культуры обновленчество, прибегающее к оглядке через головы отцов на дедовскую архаику, во Франции XX в. приняло облик «христианского воз рождения». Философски оно пробует укрепить себя тем, что спускается в глубь доренессансного и докартезианского прошлого, к средневековым богословам – к Блаженному Августину и Фоме Аквинскому, а собственно в лирике дает внушительное число молитвенных «теодицей», проникнутых вероисповедным рвением. Вместе взятые, они обозначают самый, пожалуй, непростой парадокс французской литературы нашего века, предвещанный еще покаянно-благостными исповедями Верлена: после почти трех столетий преобладания в ней настроя светского (даже у таких верующих, как Бальзак, Гюго или Бодлер), посреди цивилизации все более безрелигиозной, при неуклонно пустеющих храмах, нежданно-негаданно выдвигается чреда просвещенных мастеров с громкими именами, от Клоделя и Пеги до Мориака и Бернаноса, – а поблизости от них достойны быть упомянутыми и такие мыслители, как Маритен, Марсель, Мунье, Тейяр де Шарден, – которые впрямую ставят свое перо на службу ценностям, даруемым откровением веры.
Причины вспышки «христианского возрождения» в умственной и культурной жизни Франции XX в. не просто в натиске охранительных поветрий и происках церковных «ловцов душ», как обычно – но лишь отчасти верно – считают, упуская из виду, что левые христиане-демократы причастны к нему ничуть не меньше политических консерваторов из стана французского «почвенничества», не уступающих в оголтелости своим иноплеменным соперникам-единомышленникам. Природа этого «возрождения» перестает быть смущающе несообразной в свете серьезного обдумывания мыс лей Маркса о вере как «духе бездушных порядков» и «сердце бессердечного мира» [45] . Огонь ее взметнулся прощальным пламенем в культуре скорее всего как раз потому, что затухал в самой обыденно-повседневной жизни с ее оснащенными все ми достижениями разума бездуховностью и бессердечием в позднебуржуазные времена: «правда выше» чудилась твердыней нравственного противостояния бессовестной земной неправде. И тем притягательнее был оплот веры для лириков, пекущихся о душе по самой сути своего дела, чем яснее вырисовывался провал добывания безмолвной святы ни-заменителя по советам Малларме. Не случайно среди поборников запоздалого, но и спустя почти полвека питавшего мощную поросль поэтов Сопротивления, да и поныне не иссякшего «христианского возрождения» сравнительно немного таких, кто бы раньше не покидал лона церкви или от нее не отдалялся. Зато в избытке новообращенные, для кого храм Божий не столько отчий дом, где живут с младенчества до старости и без него себя не мыслят, сколько убежище от собственного смятения перед нагло воцарившимся лихолетьем. В их умах само богополагание подстраивается к запросу личности и из него вытекает: уверенность в том, что зиждитель и залог вселенского благоустройства доподлинно есть, как были убеждены когда-то, потеснена пылким упованием на то, что он не может не быть, раз в нем испытывают сердечную нужду, иначе не к чему прислониться, все бессмыслица и все дозволено.
45
Маркс К., Энгельс Ф. Сочинения. Т. 1. С. 415.
При явной хрупкости надежд на соломинку веры, ожив ленной в подобных «теодицеях второго дыхания», она тем не менее на переломе от XIX-го к XX столетию, когда культурократические верозаменители быстро себя истощили и понадо билось вырваться из пут упадочничества «конца века», по-своему помогала обзавестись поколебленным было утвер ждающим жизнечувствием таким незаурядным французским лирикам, как Ж. Нуво, Ш. Пеги, Ф. Жамм, Сен-Поль Ру, О. В. Милош, как вслед за тем М. Жакоб, П.-Ж. Жув, П. Реверди и другие «блудные сыновья», вернувшиеся под христианский кров. Но, сколь бы ни пополнялся их перечень, возглавляет его Поль Клодель (1868–1955) – и по праву старшинства, и по праву своей одаренности, и в силу фило софской проработки им существа душеспасительного упрочения во вселенском бытии собственного самосознания, равно как и своего изобильного писательского вдохновения.
Отроческие свои годы Клодель, как вспоминал он позже, томился умом «на каторге» рассудочно-позитивистских воз зрений, «внушавших [ему] панический трепет». Уплощенные применительно к нуждам преподавания философии в только что отделенной от церкви французской светской школе, они были сведены там к набору тощих, разрозненных, механически толкуемых отвлеченностей, которым предметная полнота самих вещей упрямо не поддавалась. Попавший в Париж из деревенской глуши Клодель маялся в тоске по жизненной материи, разъятой и заслоненной от него книжной премудростью. Тогда-то и произошли с ним два случая, которые предопределили все его духовное становление. Первый – знакомство с «Озарениями» Рембо, когда восемнадцатилетний Клодель вдруг испытал «почти физическое ощущение сверхъестественного». И еще через несколько месяцев – «озарение», снизошедшее на него самого в праздник Рождества в соборе Парижской Богоматери и подтолкнувшее навсегда уверовать во всеблагость Господню.