Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
Пребывание в Париже было прервано печальным событием: 18 июля скоропостижно скончался отец Беньямина, и ему пришлось на месяц вернуться в Берлин. Его отношения с отцом еще с момента женитьбы Беньямина омрачались постоянными ссорами, вызванными его упрямым убеждением в том, что отец обязан поддерживать своего отпрыска в его интеллектуальных начинаниях и попытках сделать литературную карьеру. Тем не менее большую часть времени они прожили под одной крышей, и через ожесточение иногда пробивались проблески тесных родственных связей между отцом и сыном. В серии автобиографических заметок, которые Беньямин писал с начала 1930-х гг., он изображает отца человеком порой отчужденным и властным, но безусловно заботливым. И эта утрата стала для Беньямина ударом, от которого он не сразу оправился. На протяжении большей части жизни в Париже его одолевала так хорошо знакомая ему глубокая депрессия. После яркого описания радостных дней в Париже он призывал Юлу «помнить о том, что такое жаркое воскресное солнце светит на меня не каждый день» (C, 297). Однако, возвратившись в Париж после смерти отца, он начал ощущать новые и гораздо более сильные симптомы депрессии. Эрнст Блох подмечал в своем старом друге суицидальные наклонности, а после того, как Беньямин вернулся в Берлин, сообщал друзьям, что тот пережил «нервный срыв».
Борьба с депрессией и нервными
221
Bloch, Tagtraume, 47. Цит. по: Munster, Ernst Bloch, 137.
222
Bloch, “Recollections of Walter Benjamin” (1966), в: Smith, ed., On Walter Benjamin, 339.
Возможно, в попытке избавиться от депрессии и нервов Беньямин отправился с Блохом на юг: 7 сентября они прибыли в Марсель. Кракауэр со своей подругой (впоследствии женой) Элизабет (Лили) Эренрейх опередили их, и Беньямин поселился в отеле «Регина» на площади Сади Карно, рядом с Grand Hotel de Paris, в котором остановился Кракауэр. Из писем Беньямина, отправленных им в эти недели, видно, что его состояние немного улучшилось; он сообщал Мюнхгаузену, что его преследовал один нервный срыв за другим и что «спокойные периоды в промежутках между ними в итоге лишь ухудшали ситуацию» (GB, 3:188). Шолему он вообще писал о том, что «перспективы на излечение сомнительные». Отчасти его беспокойство было связано с работой над Прустом: «Можно многое сказать о том, чем я реально занимаюсь. Позволю себе добавить… что в некотором смысле от этой работы мне становится плохо. Непродуктивная сопричастность к трудам автора, столь блестяще преследующего цели, очень близкие по крайней мере к тем целям, которые у меня были раньше, время от времени вызывает у меня что-то вроде симптомов кишечного отравления» (C, 305). Беньямин дошел до того, что вопреки своим обычным склонностям и привычкам почти не видел провансальских пейзажей. Исключением была однодневная поездка с Кракауэром в Экс-ан-Прованс, «несказанно красивый город, застывший во времени». Они побывали на корриде около городских ворот: Беньямин счел ее «неуместным» и «жалким» зрелищем, но Кракауэра она вдохновила на сочинение небольшого эссе «Парень и бык» [223] . Недолгое пребывание в Марселе имело один положительный результат: Беньямин познакомился с Жаном Балларом, редактором Cahiers du Sud, и уговорил его взять еще не написанное эссе о Прусте; в грядущие годы изгнания Баллар нередко доказывал свою неизменную верность дружбе с Беньямином.
223
Kracauer, “Lad and Bull”, 307.
Как и во время пребывания в Неаполе, Беньямин приступил к описанию города. Это эссе, дописанное только в 1928 г. и опубликованное в 1929 г. под названием «Марсель» в Neue schweizer Rundschau, вызывает в сознании образ неприглядного, скверного портового города: Марсель изображается Беньямином как «испещренная желтым тюленья морда с соленой водой, вытекающей сквозь зубы. Когда эта глотка открывается, чтобы схватить черные и смуглые пролетарские тела, бросаемые ей судоходными компаниями… из нее разит нефтью, мочой и типографской краской». И все же Беньямин утверждает, что даже самые никчемные, жалкие кварталы, такие как квартал проституток, до сих пор несут на себе след genius loci античной эпохи, характерный для всего Средиземноморья. «Грудастые нимфы, увитые змеиными кольцами головы Медуз над обшарпанными дверными проемами только сейчас стали недвусмысленным признаком профессиональной принадлежности». Эта ссылка на дух города по сути задает симфоническую структуру эссе: в его десяти частях Беньямин пытается описать Марсель так, как он воспринимается каждым из пяти органов чувств. Так же, как при изучении Парижа XIX в. в проекте «Пассажи», его особенно интересуют эти маргинальные районы города, окраины, отделяющие Марсель от сельского Прованса: он называет их «городским ЧП, ареной, на которой неустанно кипит великая решительная битва между городом и селом» (SW, 2:232–233, 235). Как и на Капри, картина, нарисованная Беньямином, возникла из явно плодотворного диалога с Кракауэром, чьи этюды «Две плоскости» и «Стоячие бары на юге» также восходят к их путешествию в эти края. «Две плоскости» интересно сопоставить с «Марселем». Если Беньямин попытался уловить дух места, конкретный набор ощущений,
Беньямин покинул Марсель всего через неделю, на какое-то время устроившись в деревушке Агэ под Сан-Рафаэлем, где находились на отдыхе Юла и Фриц Радт. Не считая нескольких встреч с ними, Беньямин прошел в Агэ трехнедельный курс лечения изоляцией, не имея иного общества, помимо «Тристрама Шенди» Лоренса Стерна, которого он читал в немецком переводе XVIII в. и находил захватывающим. В начале октября он вернулся в Берлин, по-прежнему преследуемый нервными расстройствами, прогнавшими его из Парижа. Он намеревался пробыть в Берлине до Рождества, а затем возобновить свой «эллиптический» образ жизни, перебираясь то в Париж, то в Берлин и продолжая переводить Пруста. Сейчас родной город не обладал для него особой притягательностью, но он нашел пристанище среди своих книг и даже предпринял «полную реорганизацию» своей библиотеки, включая обновление каталога, содержавшегося им в образцовом порядке. Мы не знаем, в чем именно заключалась эта реорганизация, но перед ее началом он заявил, что собирается избавиться от многих книг и «ограничиться немецкой литературой (в которой в последнее время наметился определенный крен к барокко, порождающий большие проблемы вследствие моего финансового состояния), французской литературой, религиозными работами, сказками и детскими книгами» (C, 306–307).
По возвращении в Берлин Беньямин с тревогой узнал, что Ровольт с момента его отъезда не предпринял никаких шагов к выполнению своих обязательств и изданию его работ. Ни книга о барочной драме, ни «Улица с односторонним движением» еще не были набраны, и издательство не спешило называть даже новые сроки. Беньямин знал, что вход в академический мир для него окончательно закрыт, но он все же надеялся, что исследование о барочной драме может открыть перед ним иные возможности. Одной из них служило вхождение в гамбургский кружок Аби Варбурга. В принципе эта надежда имела некоторые интеллектуальные основания. На работу о барочной драме оказали глубокое влияние труды первой Венской школы истории искусства, особенно Алоиза Ригля; первые работы самого Варбурга создавались в контакте с процессами, происходившими в Вене и параллельно им. Книга Беньямина о барочной драме, в которой он пытался рассмотреть конкретный литературный жанр в силовом поле исторических и социальных векторов, делала его естественным союзником школы Варбурга.
Кроме того, он старался поддерживать связи с берлинским литературным сообществом, имевшим левые взгляды. Беньямин присутствовал на «поистине причудливом» заседании Группы-1925, принявшем облик судебного разбирательства по поводу последней книги писателя левого толка Иоганнеса Р. Бехера Levisite oder der einzig gerechte Krieg («Люизит, или Единственная справедливая война»), запрещенной вскоре ее публикации в 1925 г.; Альфред Деблин исполнял роль прокурора, а звезда журналистики Эгон Эрвин Киш – защитника. Эта группа представляла собой странное сочетание бывших экспрессионистов (Альфред Эренштайн, Вальтер Хазенклевер, Эрнст Толлер), бывших дадаистов (Георг Гросс, Эрвин Пиксатор) и писателей-реалистов, чьи имена сейчас ассоциируются с движением Neue Sachlichkeit («Новая вещественность») (Бехер, Деблин, Курт Тухольский). Беньямин был знаком со многими членами этой группы, включая Блоха, Брехта, Деблина и Рота; с другими, в том числе с великим австрийским романистом Робертом Музилем, его пути неоднократно пересекались в 1930-х гг.
В ноябре Беньямин узнал, что у Аси Лацис в Москве случился нервный срыв: неясно, был ли он вызван расстройством психологического или неврологического толка. Беньямин поспешил к ней и 6 декабря прибыл в Москву. Хотя болезнь Аси послужила для него непосредственной причиной отъезда, в конечном счете Беньямин отправился в Россию также и по другим причинам – личного, политического и профессионального характера. Погоня за неуловимой Асей – обескураживающая и в то же время многообещающая [224] – служила зеркальным отражением попыток закрепиться на стремительно менявшейся и неисследованной культурной территории, а также конкретной попытки запечатлеть средствами литературы технологично-первобытную жизнь в Москве, которую он сравнивал с лабиринтом, крепостью и больницей под открытым небом.
224
Эта амбивалентность выражалась и в том, что они никак не могли решить, обращаться ли им друг к другу на формальное «вы» или неформальное «ты».
По прибытии в Москву Беньямина встретил Асин спутник жизни Бернхард Райх; не тратя времени, они вместе, как часто будут делать и в последующие недели, отправились к Асе, которая ждала их на улице рядом с санаторием Ротта, где проходила курс лечения. Беньямину показалось, что она выглядела «диковато в русской меховой шапке, лицо от долгого лежания несколько расплылось» (MD, 9; МД, 15). В последующие дни Райх постоянно сопровождал Беньямина в прогулках по городу и исполнял для него роль гида, показав ему не только Кремль и прочие главные достопримечательности, но и ряд важнейших советских культурных учреждений. Вскоре Беньямин по примеру Райха стал частым посетителем Дома Герцена, где располагалась Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП).
Беньямин в своем дневнике пишет о колоссальных трудностях, с которыми он столкнулся в Москве. Московская зима с ее свирепым холодом лишала его сил, а планировка города сбивала с толку. Он был не в состоянии передвигаться по сплошь обледеневшим узким тротуарам, а когда же наконец стал чувствовать себя достаточно уверенно для того, чтобы оглянуться по сторонам, то увидел столицу мирового масштаба, которая в то же время была маленьким городком с двухэтажными домами: на улицах этой «импровизированной метрополии, роль которой на нее свалилась совершенно внезапно», сани и конные экипажи не уступали по численности автомобилям (MD, 31; МД, 47). Москва создавала у него впечатление большого и аморфного, но в то же время многолюдного города. Его жители – монголы, казаки, буддийские монахи, православные священники и всевозможные уличные торговцы по берлинским меркам были невообразимо экзотичными. К тому же, почти совершенно не зная русского, он существовал в полной изоляции и во всем зависел от Райха и Аси, а впоследствии и от Николауса Бассехеса, австрийского журналиста и сына австрийского генерального консула, родившегося в Москве и работавшего в Австрийском посольстве. Беньямин мог часами сидеть и слушать разговоры, в которых понимал лишь отдельные слова; при просмотре фильмов и театральных постановок ему приходилось полагаться на торопливый перевод; наконец, несмотря на все свои усилия стать знатоком новейших течений в советской литературе, он так и не сумел прочесть по-русски ни слова.