Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
[Арнольда Беннетта] я все сильнее воспринимаю как человека, чья позиция имеет очень много сходства с моей нынешней позицией и который оправдывает ее своими делами: иными словами, человека, для которого далеко идущее отсутствие иллюзий [362] и принципиальное недоверие к направлению, в котором движется мир, не ведет ни к нравственному фанатизму, ни к ожесточенности, а к чрезвычайно хитрому, продуманному и тонкому искусству жить. Это позволяет ему извлечь из своего собственного невезения шансы на удачу, а из собственной испорченности – те немногие почтенные способы прилично вести себя, которые равносильны человеческой жизни (C, 423).
362
Ср. с формулировкой, использованной в эссе «Опыт и скудость» (1933), которое разбирается ниже в этой главе.
Помимо книг Беннетта с бесконечно подробным описанием английской провинциальной жизни и случайных детективных романов Беньямин читал немецкий перевод второго тома «Истории русской революции» Троцкого, о котором писал Гретель Карплус условными выражениями, с тем чтобы обмануть берлинских цензоров: «Сейчас я читаю „Октябрь“, последний том этого изумительного романа о крестьянской жизни, за который я взялся здесь прошлым летом, – этот том Критроц написал, пожалуй, с еще большим мастерством, чем первый» (GB, 4:187). Далее последовал «Доктор Джекил и мистер Хайд» Роберта Луиса Стивенсона в немецком переводе. Ближе к концу лета он «читал что попало. Даже теологию, за отсутствием
Каким бы непоседливым бродягой Беньямин ни стал в свои взрослые годы, он оставался все тем же берлинцем, чье благосостояние зависело от множества друзей, знакомых, а также интеллектуальных союзников и противников. Если первое пребывание на Ибице стало для Беньямина долгожданным отдыхом от столичного существования, то в течение второго он познакомился с личной и интеллектуальной изоляцией, которую впоследствии ощущал в течение почти всей оставшейся жизни. На протяжении месяцев, проведенных на Ибице в 1933 г., его единственными регулярными корреспондентами были лишь Шолем, Гретель Карплус и Китти Маркс-Штайншнайдер. Вскоре после того, как в апреле Беньямин прибыл на остров, он отправил открытку Зигфриду Кракауэру с вопросом о том, что происходит в эмигрантских кругах. Кракауэр, 28 февраля бежавший с женой во Францию, теперь был парижским корреспондентом Frankfurter Zeitung, в которой Беньямин только что прочел его статью о швейцарском поэте и художнике постюгендстиля Аугусто Джакометти (двоюродном брате Альберто Джакометти). Тем летом Беньямин не получил в ответ от Кракауэра ни слова, судя по тому, что он писал около четырех месяцев спустя Гретель Карплус в связи с заявлением об отсутствии у него иллюзий в отношении шансов найти в Париже реальное понимание своего творчества: «Не удивительно, что я слышал о делах Крака только в пересказе; не исключено, что в его случае дело особенно осложняется… этими свойственными ему глубоко укоренившимися иллюзиями» (GB, 4:277). Письма от Шолема приходили той весной и на протяжении большей части лета раз в две-три недели, за что Беньямин был ему признателен. В их переписке снова была поднята тема переселения или по крайней мере визита Беньямина в Палестину. «Вопрос о том, а) смог бы ты и б) стоит ли тебе жить здесь, часто обсуждался в кругу твоих поклонников мужского и женского пола», – писал ему Шолем в начале мая, приглашая его лично принять участие в этой дискуссии. Еще до этого Китти Маркс-Штайншнайдер приглашала Беньямина посетить ее и ее мужа в их новом доме в Реховоте под Яффой и предлагала оплатить ему дорогу. Как вспоминает Шолем, Беньямин очень позитивно реагировал на такие предложения, но «всегда находил причины удержаться или отложить поездку» (SF, 197; ШД, 322). Сейчас мы знаем, что Шолем в своих письмах нарисовал не слишком многообещающую картину перспектив трудоустройства, ожидавших в Палестине авторов такого типа, как Беньямин. Уже в марте того года Шолем писал о «полной невозможности того, что тебе удастся заработать здесь на жизнь», а в июле недвусмысленно констатировал: «Мы не видим никаких шансов на то, что ты найдешь здесь занятие, которое бы устраивало тебя хотя бы наполовину» (BS, 31, 65). Иерусалимский университет, в основном существовавший на деньги американских спонсоров, не имел средств для найма сотрудников, и, хотя суда из Европы ежедневно доставляли все новых и новых работников, «мест для ученых здесь раз-два и обчелся» (BS, 33). 16 июня Беньямин в порядке участия в дискуссии о его переселении в Палестину писал: «У меня ничего нет, и я ни к чему не привязан». По его словам, он был бы «рад и полностью готов приехать в Палестину», если бы мог быть уверен в том, что там по сравнению с Европой будет больше пространства для «того, что я знаю и что могу делать… Там, где его [пространства] не станет больше, его станет меньше… Если бы я смог увеличить свои знания и свои способности, не отказываясь от уже достигнутого, то пошел бы на этот шаг без малейших колебаний» (BS, 59–60). Ответ Шолема фактически подвел черту под этими неуверенными рассуждениями. Иерусалим не входит в число городов, где можно просто жить и работать. «В долгосрочном плане здесь способны жить лишь те люди, которые, несмотря на все проблемы… чувствуют свое полное сродство с этой страной и с делом иудаизма, а новоприбывшим, особенно стоящим на интеллектуально прогрессивных позициях, здесь бывает очень нелегко… Я в состоянии жить здесь… только потому, что ощущаю в себе преданность этому делу, даже перед лицом отчаяния и краха. В противном случае сомнительная сущность возрождения, проявляющегося главным образом в виде гордыни и лингвистического упадка, давно бы растерзала меня в клочья» (BS, 66). В ответ Беньямин с несколько оправдательной интонацией писал, что ни на секунду не считал Палестину «всего лишь очередным – более или менее удобным – местом для жительства». Однако, добавлял он без всяких уверток, «очевидно, что никто из нас не готов проверять мою „солидарность с делом сионизма“… Итог этой проверки может быть только полностью отрицательным» (BS, 71) [363] . За вниманием, проявляемом обоими адресатами друг к другу, просматривается вполне явное возмущение, которое, впрочем, не смогло нанести серьезного ущерба их дружбе. В сентябре Шолем предложил взять на хранение такую часть имущества Беньямина, которую тот сможет переслать ему, а его архив произведений Беньямина продолжал пополняться.
363
Точно так же Шолем не одобрял и идею о том, чтобы отправить в Палестину сына Беньямина Штефана, отличавшегося ярко выраженными левыми наклонностями. См.: BS, 49.
В дополнение ко всем этим сиюминутным причинам для беспокойства – отсутствию денег, отсутствию перспектив, отсутствию жилья – перед Беньямином встала еще одна очень реальная проблема: подходил к концу срок действия его германского паспорта. 1 июля он отбыл на Майорку, крупнейший из Балеарских островов, чтобы подать в германское консульство заявку на получение нового паспорта. Беньямин знал, что для немецких евреев, бежавших из страны, попытка получить новые документы порой заканчивалась плачевно: ему приходилось слышать, что служащие консульств под тем или иным предлогом требуют сдавать им паспорта, а потом отказываются возвращать их, – и потому он принял небольшую предосторожность и заявил, что его старый паспорт потерян, с тем чтобы даже в худшем случае у него остался хоть какой-то документ. Впрочем, вопреки его опасениям новый паспорт был выдан ему без задержек. Перед возвращением на Ибицу он два дня изучал Майорку пешком и на автомобиле, знакомясь с ее пейзажами, которые показались ему не столь роскошными и таинственными, как на Ибице. Он повидал горные деревушки Дея, «где плодоносят лимонные и апельсиновые сады», и Вальдемоссы, «где в картезианском монастыре разыгралась история любви Жорж Санд и Шопена», а также «дворцы на утесах, в которых 40 лет назад жил австрийский эрцгерцог, писавший очень обстоятельные, но поразительно безосновательные книги о местной майорканской истории» (GB, 4:257). Кроме того, он посетил нескольких знакомых, включая своего бывшего коллегу из Die literarische Welt Фридриха Буршеля и австрийского романиста и драматурга Франца Бляя, в колонии немецких писателей в майорканской деревне Кала-Ратхада. Но, несмотря на такое искушение, как возможность свободного доступа к знаменитой библиотеке Бляя (Беньямин упоминает ее в письме), он был полон решимости вернуться на Ибицу.
В июле, августе и сентябре – последние месяцы пребывания Беньямина на Ибице – его раздирали противоречивые эмоции. Бедность, бродячий образ жизни и хроническое нездоровье ставили его на грань отчаяния. Однако, как и во многих других случаях,
364
Ср. AP, 388: «Пруст мог явиться в качестве беспрецедентного феномена лишь в том поколении, которое утратило все телесные и естественные опоры памяти и, став беднее, чем прежде, оказалось предоставлено самому себе, сохранив лишь отдельные, изолированные и патологические возможности обладать мирами детства» (папка K1,1).
Первые страницы этого эссе можно читать как либеральный вариант критики современности, вышедший из-под пера представителей «консервативной революции» 1910–1920-х гг. Впрочем, в этот момент автор выворачивает свои аргументы наизнанку и формулирует заявление, сделавшее это эссе знаменитым: новая бедность порождает не отчаяние, а новое варварство. Это новое варварство со своим опытом скудости вырастает с нуля и, представляя собой контрмеру против бесплодия и порчи, выстраивается на минимальной основе. «Среди великих творцов всегда были непримиримые, которые хотели сначала покончить с тем, что было раньше… Таким конструктором был Декарт… Эйнштейн тоже был таким…». Многие «лучшие умы» из числа современных художников в поисках вдохновения тоже обратились «к голому образу современника, который кричит как новорожденный, лежа в грязных пеленках эпохи». В этой связи Беньямин упоминает писателей Брехта, Шеербарта и Жида, живописца Клее и архитекторов Лооса и Ле Корбюзье. Все эти очень разные художники подходят к современному миру с полным отсутствием «каких-либо иллюзий касательно эпохи», но в то же время им свойственно «безусловное признание ее». Встав на сторону принципиальной новизны, они готовы при необходимости «пережить культуру» – и сделать это со смехом. Этот смех станет подтверждением их варварства, но в то же время и их человечности. Эта человечность неизбежно станет «бесчеловечной», такой, которая в лице таких странно и тонко устроенных фигур, как Клее или Шеербарт, отказалась от «традиционного, торжественного, благородного, украшенного всеми жертвенными дарами прошлого образа человека». Новый минималистский образ человечества, вырастающий где-то за рамками традиционного различия между трагедией и комедией, основывается на проницательности и отсутствии претензий, а также на духе игры. Подобный этос в принципе отличается от этоса тех немногих властителей, которые ни от чего не отказываются и которые «более варвары, но не в хорошем смысле».
Это эссе полно перекличек с другими работами Беньямина, написанными и до, и после «Опыта и скудости»; можно заметить, что в его размышлениях о новой жизни среди стекла, о рассказчике, о коллективной мечте собраны ключевые мотивы «Улицы с односторонним движением», а также статей о Брехте, Краусе, Шеербарте, югендстиле и буржуазном интерьере XIX в. На протяжении всего нескольких страниц Беньямин использует все эти разнообразные источники – и, наконец, даже интерпретацию Микки-Мауса как мечты, в которой преодолено текущее состояние, – с тем чтобы нарисовать образ новой культуры и очертить новые формы опыта, которые могут вырасти из нового варварства [365] :
365
Что касается темы «нового», ср. AP, 11 (Синопсис 1935 г., часть V), где цитируется последняя строка из «Путешествия» Бодлера: “Au fond de l’Inconnu pour trouver du nouveau!” («Мы новый мир найдем в безвестной глубине!» [перевод Эллиса]). Отзвук этих слов слышится в конце «Опыта и скудости», во фразе das von Grund auf Neue (буквально – «новое из-под земли»). Это то место, где Беньямин говорит об «ориентации на новое».
Природа и техника, примитив и комфорт здесь полностью слились, и людям, уставшим от бесконечных сложностей повседневной жизни, цель, которая появляется для них лишь как далекая точка назначения бегства в бесконечной перспективе средств, это существование кажется спасением, в каждом своем повороте оно просто, удобно и самодостаточно, машина весит не больше, чем соломенная шляпа, плоды на деревьях округляются так быстро, как надувается воздушный шарик.
«Опыт и скудость» – одно из самых убедительных изображений сомнительной траектории современности, принадлежащих Беньямину. К тому же это эссе было написано в окружении, ценившимся им именно из-за его архаичности. Можно себе представить, как он сидит в шезлонге посреди леса на горном склоне, овеваемом ветрами Ибицы, и под его пером рождается утопическая притча об обществе, которое когда-нибудь вырастет на руинах постфашистской Европы.
Эти месяцы привели Беньямина на грань нищеты, но вместе с тем, как ни странно, они подарили ему самые интенсивные эротические переживания с тех времен, как он расстался с Асей Лацис. После отъезда Аси из Берлина Беньямин жил отнюдь не в изоляции, но ни одна из его связей – как с женщинами из его же класса, так и с юными демимонденками, о которых говорила Дора во время бракоразводного процесса, – не вылилась во что-либо «серьезное». Вполне возможно, что у него была и связь с Гретель Карплус. Хотя все участники этих событий делали вид, что у Гретель не было иных связей, помимо связи с Адорно, в письмах, которыми обменивались Гретель и Беньямин в течение нескольких месяцев после его бегства из Берлина, порой можно усмотреть намеки на интимные отношения, в которых они находились еще в Германии. Никто из них не заводил речи о том, что Гретель могла бы порвать с Адорно, но сложные механизмы, к которым они прибегали, чтобы скрыть некоторые фрагменты своей переписки от Тедди, свидетельствуют о желании обоих сторон сохранять интимный характер своей дружбы. Само собой, это была предпочтительная для Беньямина форма эротических отношений: запутанный треугольник, а также по возможности прочная связь объекта любви с другим человеком. И время, проведенное на Ибице, дало ему шанс обогатиться новым опытом в этой области.
На протяжении первых месяцев, проведенных вдали от Берлина, Беньямину было особенно одиноко. В конце июня он писал Инге Бухгольц, с которой, по-видимому, познакомился в Берлине в 1930 г. и о которой мы не знаем практически ничего, в том числе и ее девичью фамилию, предлагая ей на какое-то время или навсегда порвать с мужчиной, за которого она собиралась замуж, и приехать на Ибицу, чтобы жить здесь с ним за его счет (см.: GB, 4:242–245; SF, 196; ШД, 318). Нет никаких свидетельств, что она приняла его предложение. Но примерно в то же время он встретил 31-летнюю голландскую художницу Анну-Марию Блаупот тен Кате, которой его представил сын Неггератов Жан-Жак [366] . Блаупот тен Кате прибыла на остров в конце июня или начале июля, после того, как 10 мая стала в Берлине свидетельницей сожжения книг. Хорошее представление о том, какие чувства Беньямин испытывал к этой молодой женщине, дает составленный в середине августа черновик любовного письма (очевидно, не отправленного по адресу в таком виде):
366
Краткую биографию Анны-Марии Блаупот тен Кате см. в: van Gerwen, “Angela Nova”, 107–111.