Вальтер Беньямин. Критическая жизнь
Шрифт:
В какой-то момент группа «киношников» из числа интернированных убедила коменданта выпускать их днем из лагеря (роль пропуска играли нарукавные повязки), чтобы они могли проводить изыскания с целью съемки профранцузского документального фильма; вернувшись из Невера, они ублажали слух своих лагерных товарищей, исходивших завистью, рассказами о французском вине и пище. Беньямин, вдохновляясь надеждой на получение повязки, в третий раз в своей жизни – после неудачных попыток с Angelus Novus в начале 1920-х гг. и Krisis und Kritik в начале 1930-х гг. – вознамерился основать журнал. В качестве редактора замышлявшегося Bulletin de Vernuche: Journal des Travailleurs du 54e Regiment он собрал первоклассную команду писателей и редакторов из числа солагерников. Материалы для первого номера, которые хранятся в берлинской Академии художеств, включали социологические исследования лагерной жизни, критические заметки о лагерном искусстве (хоровое пение, любительские театральные постановки и т. п.) и исследование об арестантском круге чтения. Заль предложил написать для журнала анализ создания «сообщества из ничего», возможно собираясь сочинить что-то вроде хроники наподобие «Робинзона Крузо» Дефо. Этот журнал, подобно двум своим предшественникам, но по более очевидной
В своем описании лагерной жизни Заль сурово критикует французские власти. В то же время Беньямин без устали восхищался всяким французским противодействием «убийственной ярости Гитлера». 21 сентября в письме Адриенне Монье он выражал готовность поставить все свои способности на службу «нашему делу», хотя и признавал «никчемность» своих физических сил (C, 613). К середине октября, пробыв в заключении более пятидесяти дней, Беньямин сообщал Брентано, что «нравственные силы» вернулись к нему в достаточной мере для того, чтобы позволить ему читать и писать (см.: GB, 6:347). Многие друзья, в первую очередь Монье, Сильвия Бич и Хелен Хессель, посылали ему шоколад, сигареты, журналы и книги. Беньямин читал в основном лишь то, что ему присылали: «Исповедь» Руссо (которую он читал впервые в жизни) и мемуары кардинала Реца. Как показывает желание Беньямина заполучить пропуск-повязку, его никогда не оставляли мысли о свободе. Он уже получил от Поля Валери и Жюля Ромена рекомендации, подкреплявшие его прошение о получении гражданства; теперь же он добыл рекомендации еще и от Жана Баллара и Поля Дежардена в надежде на то, что это поможет ему вернуть свободу. Адриенна Монье, преданно прилагавшая усилия ради достижения этой же цели, в итоге убедила ПЕН – международную организацию писателей и редакторов – обратиться в министерство внутренних дел с просьбой об освобождении Беньямина и Германа Кестена, содержавшегося в другом лагере. К началу ноября интернированных начали освобождать. Решение об освобождении Беньямина было принято межминистерской комиссией 16 ноября после вмешательства дипломата Анри Оппено, дружившего с Монье.
К 25 ноября Беньямин вернулся в Париж. Его друзья, обеспокоенные состоянием его здоровья, отправили встречать его Гизелу Фройнд с машиной. Беньямин сильно исхудал и был так изможден, что ему часто приходилось останавливаться на полпути, потому что он «не мог идти дальше» (C, 618–619). После возвращения он сообщил Шолему (которому не писал во время своего заключения, так как мог отправлять не больше двух писем в неделю), что чувствует себя относительно хорошо. Его мысли часто возвращались к лагерю. Будучи одним из первых интернированных, получивших свободу, причем в тот самый момент, когда осенняя погода сменялась зимней, он отлично понимал, что ему очень повезло: он переписывался с рядом своих новых знакомых, еще находившихся в Невере, и отправлял некоторым из них посылки. Одним из положительных итогов его пребывания в лагере была крепнущая дружба с Кестеном. Беседы с друзьями в Париже часто обращались к теме лагеря и причинам, по которым было интернировано столько противников Гитлера. От Гизелы Фройнд Беньямин узнал, что ситуация в Англии была совершенно иная. Там были интернированы только сторонники нацистов. От остальных немцев и австрийцев, которых насчитывалось до 50 тыс. человек, требовалось предстать перед трибуналом; жертвы гонений со стороны немецких властей, способные подтвердить это документами, оставались на свободе (см.: GB, 6:352n).
Вновь оказавшись за письменным столом в своей квартире на улице Домбаль, Беньямин обратился мыслями к новым замыслам. Он отправил в Институт социальных исследований предложение написать эссе об «Исповеди» Руссо и дневниках Жида, «что-то вроде исторической критики „искренности“». Также он послал несколько экземпляров «Рассказчика» немецкому писателю Паулю Ландсбергу, с которым иногда встречался на лекциях в Коллеже социологии. Беньямин питал надежду на то, что сохранившиеся у Ландсберга связи в кружке «Лютеция» помогут издать это эссе во французском переводе. Кружок «Лютеция» был организован в 1935 г. Вилли Мюнценбергом с целью свержения гитлеровского режима и продолжал свою деятельность до конца 1937 г. В состав этой группы входили коммунисты, социал-демократы и представители буржуазных центристских партий; членами кружка были Генрих и Клаус Манны, Лион Фейхтвангер и Эмиль Людвиг.
Беньямин все так же ощущал глубокую привязанность к Парижу, который был не только его домом на протяжении семи лет, но и темой главного труда его жизни: сначала, когда он прослеживал праисторию XIX в., какой она представала в тусклом свете парижских пассажей, и теперь, когда из этих изысканий выросло исследование о Бодлере. Беньямин знал, что «ничто на свете не сможет заменить» ему Национальную библиотеку (C, 621). Но при этом он хорошо понимал, что его свобода – всего лишь интерлюдия и что ему вскоре придется покинуть этот город, если он хочет остаться в живых. Его французские друзья (за ярким исключением Адриенны Монье) настаивали, чтобы он уезжал, а он помнил, что в 1933 г. преодолел свое нежелание обрывать все связи с другой своей родиной – с Германией лишь по настоянию Гретель Адорно. Соответственно, он предпринял ряд новых шагов, призванных подготовить его отъезд из Франции. Он написал Гретель, что без всякого труда читает ее письма, написанные по-английски, и сочинил – возможно, с помощью кого-то из друзей – англоязычное благодарственное письмо Сесилии Разовски, работавшей в парижском отделении Национальной службы помощи беженцам. 17 ноября Разовски подала в парижское консульство США прошение о выдаче американской визы для Беньямина; к нему прилагалось финансовое поручительство от Милтона Старра из Нэшвилла (Теннеси), богатого бизнесмена и мецената. Эта неожиданная поддержка вдохнула в Беньямина новые силы. Отчасти из благодарности за готовность ПЕН заступиться за него во время заключения, но, несомненно, движимый и стремлением приобрести новых союзников, Беньямин выдвинул свою кандидатуру в отделение этой организации для немецких эмигрантов. Его кандидатуру письменно поддержали Герман Кестен и Альфред Деблин; от писателя Рудольфа Олдена, председателя этого отделения, Беньямин в начале 1940 г. узнал, что принят в его ряды. Это дало ему право на членский билет, что было особенно важно в те дни, когда всякий документ, удостоверяющий личность, становился бесценным. Кроме того, Беньямин в письме Хоркхаймеру добивался, чтобы тот помог ему в поисках способов с толком распорядиться ожидаемой визой. Хоркхаймер наверняка очень четко представлял себе вероятную участь немецких изгнанников, еще находившихся во Франции, но он тем не менее тянул время, указывая Беньямину, что на институтскую стипендию тот проживет в Париже намного дольше, чем это возможно в Нью-Йорке. Несмотря на эти неоднозначные сигналы, 12 февраля 1940 г. Беньямин подал в американское консульство формальное прошение о выдаче визы.
В конце 1939 – начале 1940 г. он дважды виделся со своей бывшей женой Дорой, которая часто ездила между Сан-Ремо и Лондоном, устраивая свои финансовые дела. В 1938 г. она вышла замуж за южноафриканского бизнесмена Гарри Морсера и собиралась открыть пансион в Лондоне. В отношении того, когда она познакомилась с Морсером, источники расходятся. Есть некоторые указания, что ее семья, Кельнеры, поддерживала в Вене дружеские отношения с семьей Генриха Мерцера; однако Дора вполне могла впервые встретиться с ним тогда, когда он жил в ее пансионе в Сан-Ремо. В начале века Мерцер стал южноафриканским гражданином и сменил свое имя, став Гарри Морсером. Согласно большинству свидетельств, включая свидетельство двух дочерей Штефана Беньямина, Дора вышла замуж по расчету, чтобы получить возможность эмигрировать в Англию. Впрочем, Морсер по крайней мере однажды сопровождал ее, когда она проезжала через Париж, и произвел на Беньямина благоприятное впечатление. Кроме того, Эрнст Шен сообщал из Лондона, что Дора, Штефан и «герр Морсер» порвали со всеми своими бывшими друзьями и даже скрывали свой адрес – это может указывать на то, что они жили одной семьей. Интересно, что Дора представила Морсера Беньямину в качестве своего друга. Кроме того, она тщетно убеждала своего бывшего мужа уехать с ними в Англию. Это была последняя встреча Беньямина с Дорой. Она прожила долгую жизнь, поочередно содержа несколько пансионов в лондонском районе Ноттинг-Хилл, и умерла в 1964 г., за восемь лет до смерти ее сына, скончавшегося в 53-летнем возрасте [465] . Штефан Беньямин во время войны был интернирован в Австралии, но затем вернулся в Лондон и стал торговать редкими книгами. Несмотря на явно неоднозначное отношение Штефана к отцу, у них имелась по крайней мере одна общая черта: оба они были коллекционерами.
465
Дора была раздавлена известием о смерти Вальтера Беньямина. 15 июля 1941 г. она писала Шолему по-английски: «Милый, милый Герхард! Я заплакала, увидев твой почерк и наконец-то получив от тебя первое письмо за семь лет… Милый Герхард, смерть Вальтера оставила пустоту, которая медленно, но верно поглощает все мои надежды и пожелания на будущее. Я знаю, что не переживу его надолго. Тебя это удивит, потому что я уже не составляла часть его жизни, но он составлял часть моей… Я думала и чувствовала, что мир, дающий возможность прожить существу, обладающему его достоинствами и его чуткостью, все же не может быть настолько плохим. Но похоже, что я ошибалась. Сегодня его день рождения. Что я могу еще тебе сказать?.. Он бы не умер, если бы я была рядом с ним. Не умер же он в 1917 году… Встретившись с ним в последний раз в январе 1940 г., а до этого летом 1939 г., я заклинала его поехать в Лондон, где его ждала комната». Цит. по: Garber, “Zum Briefwechsel zwischen Dora Benjamin und Gershom Scholem nach Benjamins Tod”, 1843. См. также: Jay and Smith, “A Talk with Mona Jean Benjamin, Kim Yvon Benjamin, and Michael Benjamin”.
В начале нового года Беньямин по-прежнему был занят мелочами жизни, которые приходилось восстанавливать после пребывания в лагере, такими как восстановление банковского счета, продление льгот в Национальной библиотеке и попытки поддерживать на плаву сокращающиеся возможности для публикации. Условия, в которых ему приходилось жить (шумная, холодная квартира, которая в конце января вообще не отапливалась в течение двух недель), и неважное здоровье (слабое сердце лишило его возможности совершать свои традиционные длинные прогулки) по-прежнему мешали его работе. Он сообщал Гретель Адорно, что по большей части лежит. Тем не менее его подхлестывали предчувствия. Подобно многим другим жителям Парижа, в начале года он купил противогаз, но в отличие от большинства парижан он смог увидеть во вторжении этого предмета в свой маленький мир ироническую аллегорию – наложение средневековья на современность и духовных сторон жизни на технические: «Зловещий двойник тех черепов, которыми прилежные монахи украшали свои кельи» (BG, 279). 11 января он писал Шолему: «Всякий раз, как нам удается сегодня напечататься, каким бы неопределенным ни было будущее, которому мы вверяем свои труды, это становится победой, одержанной над силами тьмы» (BS, 262). Последними двумя такими победами для него, судя по всему, стали издание «О некоторых мотивах у Бодлера» и эссе Йохмана с его вступлением в Zeitschrift fur Sozialforschung в начале 1940 г.
Однако Беньямину было почти нечего сказать по поводу издания переделанного эссе о Бодлере; он мимоходом упоминает об этой публикации в письме Шолему, спрашивая его мнения, и пылко благодарит Хоркхаймера за поддержку, выразившуюся в одобрении этого эссе редакцией, но из-под его пера не вышло ничего, что было бы сопоставимо с его письмом Адорно от 6 августа 1939 г., в котором он заводит речь о «более точной формулировке теоретических рамок» в переделанном эссе, только что отосланном им в Нью-Йорк. С неподдельным энтузиазмом эссе было встречено самим Адорно, чья «нечистая совесть» уступила место «несколько тщеславной гордости» за то, что именно с его подачи на свет появилась эта «самая совершенная работа, написанная вами со времени книги о барочной драме и эссе о Краусе» (BA, 319). Это длинное письмо довольно примечательно тем, что в нем Адорно описывал подмеченные им переклички между эссе Беньямина и своим собственным творчеством. Беньямин в ответном письме сформулировал типичное для него аккуратное опровержение заявления Адорно о том, что «ваша теория забвения и теория „шока“ очень тесно соприкасаются с моими музыкальными работами»:
Нет никаких причин к сокрытию от вас того факта, что корни моей «теории опыта» восходят к детским воспоминаниям. Где бы мы ни проводили летние месяцы, мои родители, само собой, ходили с нами гулять. Мы, дети, всегда держались вдвоем или втроем. Но я сейчас думаю о своем брате. После того как мы посещали ту или иную из обязательных для посещения достопримечательностей в окрестностях Фройденштадта, Венгена или Шрейберау, мой брат обычно говорил: «Теперь мы можем говорить, что были здесь». Эта фраза неизгладимо запечатлелась в моей памяти (BA, 320, 326).
Переписка с Адорно многое говорит об умонастроениях Беньямина в начале 1940 г. Его молчание по поводу эссе «О некоторых мотивах у Бодлера» говорит о том, что он по-прежнему был разгневан отказом печатать «Париж времен Второй империи у Бодлера» и о его неоднозначном отношении ко второму варианту эссе с его вынужденным погружением в абстрактное теоретизирование. Впрочем, более примечательной является ссылка на детские воспоминания как на источник его новейшей теории опыта и замена Адорно, а соответственно, и института Георгом Беньямином. Перерабатывая в 1938 г. «Берлинское детство на рубеже веков», Беньямин не посвятил в нем ни одной строки своим брату и сестре; два года спустя, когда за спиной у него остался лагерь, а впереди маячила война, его родная семья фактически сменила в его глазах институт – интеллектуальную семью, усыновившую его в середине 1930-х гг.