Верховники
Шрифт:
Прочие российские сословия не упоминались вообще.
Дворянский прожект Василия Никитича Татищева подписало более двухсот человек, после чего он поступил в Верховный тайный совет на рассмотрение к князю Дмитрию Голицыну.
Князь Дмитрий узнал о шумном собрании у Черкасского на другое утро. Знал он и о прожекте Татищева. Потому, когда секретарь положил перед ним на стол сей прожект, Голицын лишь бегло пробежал его и только в конце усмехнулся: ишь сколько генералов, и штатских и военных, дали свою подпись. «Генеральский прожект!» С такими словами он передал бумагу Алексею Григорьевичу Долгорукому. Обер-егермейстер читал медленно, вникая в каждую строчку, и всё-таки не сразу сообразил, что здесь главное.
«А собака-то зарыта в первом же пункте... — желчно усмехнулся князь Дмитрий, наблюдая, как от многодумия морщины
— Да ведь эти мерзавцы нас, своих прямых благодетелей, мечтают стереть в порошок и уничтожить! — взревел за спиной Алексей Григорьевич Долгорукий. Наконец-то и господин обер-егермейстер разглядел скрытое жало татищевских пропозиций. — Закрыть Верховный тайный совет! — Алексей Долгорукий так хватил кулаком по столу, что письменный прибор перевернулся. — Закрыть Верховный тайный совет! Каковы прожекты! Я так полагаю, господа фельдмаршалы... — обратился Долгорукий к вошедшим военным, — надобно срочно послать драгун в дом Черкасского, всех этих смутьянов связать и в Сибирь, прямо в твою губернию, Михайло Владимирович... — последние слова Алексей Григорьевич предназначал своему младшему родственнику, сибирскому генерал-губернатору Долгорукому.
— Так-то оно попроще, по-родственному, по-семейному! — съязвил князь Дмитрий. — К чему великим персонам законы! Мы сами законы пишем!
Оба фельдмаршала — и Михайло Голицын и Василий Долгорукий — взирали с порога на эту сцену в недоумении.
Видя, что военные его не слушают, обер-егермейстер насупился и спросил мрачно:
— Так что же нам с этим прожектом делать? Принять и самим по домам разойтись?
— Зачем же принять и разойтись? — лукаво улыбнулся князь Дмитрий. — Надобно пришить бумагу к делу и ждать иные прожекты. — И на общее недоумение верховных разъяснил: — Тут борьба мнений, и борьбу эту не штыками решать. Мало вам, что преосвященный Феофан о наших зверствах измышляет и по всей Москве Пашку Ягужинского как героя оплакивает?! Нет! Против супротивных мнений надобно бороться иными способами. Полагаю не хватать людишек, а разрешить не только генералам, но и всем дворянам в чинах и без чинов вольно составлять свои прожекты. А мы их рассмотрим... — И, обведя взглядом недоумевающие лица верховных, сказал не без торжественности: — Сие и есть, господа Совет, свобода мнений!
С того дня распахнулись ворота самодержавного Кремля для вольнодумных прожектёров... На целую неделю в Москве воцарилось неслыханное вольномыслие.
Столь небывалый в российской истории способ бороться со своими политическими противниками предложил князь Дмитрий, что не только привычные к политическим дебатам москвичи, но и многие иноземные послы были немало озадачены московскими шатаниями.
Датский посол Вестфален озабоченно сообщил своему правительству: «Двери зала, где заседает Верховный совет России, были открыты всю прошлую неделю для всех, кто пожелал бы заявить или предложить что-нибудь за или против задуманного изменения старой формы правления. Это право было дано из военных чинов генералам, бригадирам до полковников включительно; точно так же и все члены Сената и других коллегий, все имеющие полковничий ранг, архиепископы, епископы и архимандриты были приглашены явиться не всею корпорацией, а по три епископа и по три архимандрита зараз. По этому поводу столько было наговорено хорошего и дурного, за и против реформы, с таким же ожесточением её критиковали и защищали, что в конце концов смятение достигло чрезвычайных размеров и можно было опасаться восстания...» И лишь в конце донесения посол обнадёживал, что есть ещё в Москве армия, и «оба фельдмаршала не из таких людей, чтобы легко поддаться страху».
Так непривычное московское свободомыслие зимой 1730 года смутило даже некоторые иностранные державы. Что же говорить о московском обывателе, живущем веками тихо-мирно за тёплой печкой и царём-батюшкой?
ГЛАВА 3
По глухим замоскворецким переулкам, где солдатские караулы и те для пущего бережения ходили не иначе как добрым десятком, в тревожную крещенскую ночь пробирался молодец в треуголке, обшитой офицерским позументом, и в длинном кавалергардском плаще, отороченном собольим мехом. Впрочем, пробирался не то слово — кавалергард Иван Долгорукий шёл уверенно, как человек, которому Замоскворечье было ведомо сызмальства. Полная луна то выкатывалась из-за туч, и тогда голубые полосы света на снегу ложились под высокие кавалергардские ботфорты со шпорами, то пряталась обратно в облака, и чернота ночи тотчас сближала дома, и улочки становились узенькими, точно жестокий крещенский мороз сдавливал их за горло ледяными костяшками пальцев.
У Покровских ворот князь Иван свернул на берёзовую, аккуратно расчищенную от снега аллею, что вела к каменному богатому особняку в два этажа. Сие было владение российского Креза и новоявленного барона Сергея Строганова, единственного сынка бородатого купчины Строганова, получившего ещё при покойном царе Петре Алексеевиче дворянское звание и баронский титул. Молодой барон, не в пример бородатому папане, учился в Лондоне и Париже разным политичным наукам и доходил до философии, когда вышла у него внезапная дуэль с одним французским амантёром, после чего и очутился он на широком батином московском подворье. Купчина вскоре помер, и барон Строганов, послужив для виду по провиантмейстерской части, вышел в отставку и зажил себе магнифико, то бишь в своё удовольствие. Завёз из Лондона лакея-англичанина и арапов-скороходов, перестроил старый купеческий особняк на манер парижского отеля регентских времён, завёл собственный театр с оркестром, закупил в Париже целую картинную галерею и библиотеку, а в Тамбове, у одного тамошнего разорившегося помещика-охотника, огромную псарню и стал по утрам пить кофе с французским коньяком, а по вечерам водку с шампанским. Человек он был молодой, незаматерелый в старых обычаях, и неудивительно, что в особняке, что ни вечер, гремела музыка, давали театральные представления и пышные ужины, которые на манер знаменитых куртагов регента Франции, герцога Филиппа Орлеанского, затягивались обычно до утра.
Князь Иван был когда-то душой собиравшихся у Строганова молодых гвардейских повес, и по всей Москве гуляли слухи о их выходках: то посреди ночи с факелами ворвутся в женский монастырь и до смерти напугают монашек, то среди летнего ясного дня промчатся в индейских машкерадах по Тверской, то напоят до смеха придворных фрейлин и в тронной зале спляшут с ними камаринского. И всё сходило, потому как Пётр II был негласным сочленом сего шутейного кумпанства. Но сейчас свой царь умер.
И князь Иван постоял на какой-то миг в нерешительности, прежде чем зазвенел под его рукой серебряный от инея колокольчик.
Дверь тотчас отворилась, и навстречу в морозный сад долетели разгульные высокие голоса. Князь Иван с видимым рассеянием поцеловал в сенях высокую полногрудую блондинку в репсовом платье с фижмами, выросшую на пороге, поцеловал словно для того, чтобы она посторонилась и дала дорогу. Блондинка тихо ахнула, отступила, зажмурилась, словно в передней явилось привидение.
Ещё так недавно он любил входить вот так с морозца, звонко постукивая каблуками ботфорт, в шумную и беспечную компанию своих сверстников: людей молодых, скорых на всякую шутку и весёлую затею. Но как-то теперь его примут? Вспомнилось, что после нежданной кончины государя он ещё ни разу не визитовал Строганова.
«Вишь, даже Лизка Маменс испугалась, хотя мужчин-то эта фрейлинская девка никогда не боялась, с тех пор как бросила своего незадачливого мазилку Никитина и свободно пошла по рукам». Князь Иван дружески потрепал было фрейлину за маленькое ушко, как бы напоминая о былых забавах и приятных утехах, но Лизка ласки сей не приняла, хлопнула веером по руке, молча и сердито прошла в залу.
Любил он когда-то входить и в эту просторную гостиную с огромным английским камином и креслами в одном углу, ломберным карточным столиком в другом и пиршественным снаряжением на широком круглом столе посередине зала. Сколько раз, морщась от запаха ароматных кушаний и заморских вин, с беспечной насмешкой наблюдал князь Иван с порога, как пенилось, бродило, пузырилось шампанским молодое веселье.