Верховники
Шрифт:
Затем шагал с порога, и навстречу ему неслось дружеское: «Виват! Виват князю Ивану Долгорукому!» Некоторые кричали, само собой, из расчёта и подобострастия перед царским любимцем, но иные, как ему казалось, от всей души приветствовали старого камрада. И эти последние были ему всего дороже, и за этих последних он, по молодости своих лет, почитал большинство.
Но сегодня виватов не было. Один гостеприимный хозяин бросился к нему навстречу с распростёртыми объятиями, в кои заключил князя. Но всем было ведомо, что в час ночи, под влиянием шампанской пены, кою он сливал в бокал из каждой открытой бутылки, Серж Строганов готов был обнять и обласкать всю Москву. Через припавшее плечико российского барона князь Иван осмотрел собравшихся
С появлением князя Ивана в широкой гостиной словно тихий ангел пролетел. Все смолкли и воззрились на Долгорукого, яко на выходца с того света. Кричали тут, судя по всему, о скором приезде Анны и грядущих с ней переменах. Вон как лебезит и вертится хозяин перед остзейским барончиком Корфом, прилетевшим уже из Митавы. Да и все прочие на улещания Корфа, поди, уши развесили. Как же: Анна — дщерь небес ясна! А того не ведаете, сударики мои, что со дщерью небес заявится в Россию и господин Бирон! С холодным бешенством князь Иван подошёл напрямик к угрюмо нахохлившемуся Татищеву, но ожидаемых извинений ему не принёс, а отчеканил властно:
— Князь Дмитрий Михайлович ждёт тебя, сударь, намедни у себя в Архангельском. Имеет срочное до вас всех дело! — и обвёл собравшихся ледяным взором, за коим многим померещилось сибирские кибитки.
Да, князь Иван всё ещё имел власть. И это его спасало. Ведь ежели взгляды могли бы убивать, лежать ему многократно сражённым на том ночном куртаге Сержа Строганова.
Даже пьяный хозяин уловил сии убийственные взоры и, дабы разогнать тяжёлое молчание, подал весёлый знак. Оркестр в соседней танцевальной зале тотчас грянул громкий шведский танец, который танцевала ещё гвардия Карла XII шведского перед злосчастным для неё походом в Россию. Майору Семёну Салтыкову танец сей напомнил дни молодости, когда и ассамблеи были пошумнее — пили-то чистую водку, а не французские помои, — и девки подюжее. А сейчас разве что эта рыжая Лизка Маменс крепка и отменно хороша — видишь, какие каприолы с графом Дугласом выделывает, сразу видно, прошла школу покойной матушки царицы Екатерины! Майор чокнулся со своим дружком Мамоновым: хороша бабёнка, присадистая!
— У неё, должно быть, новый амур с графчиком! Глянь, Ваньке-то Долгорукому от ворот поворот сделала, — злорадно рассмеялся Мамонов. Злость его на Долгорукого была особливая — всей Москве было ведомо об амурах его ветроходной жёнки с Ванькой Долгоруким. Впрочем, до недавнего времени амуры сии хитрый Мамонов как бы не замечал и от царского фаворита за то имел великие милости.
— Амуры! — Салтыков хотел было сплюнуть на персидский ковёр, покрывавший гостиную, но сдержался: человек он был здесь новый, — само собой, пока Анюта не села на трон, богачу Строганову и на ум не приходило приглашать к себе такого затрапезного офицера. — Амуры! Выдумали вы все, господа; амуры, любовь! Вон, говорят, царевна Елизавета в Покровском тоже любовные вирши пишет. А какие у неё амуры могут быть, у девицы по званию? Всем ведомо — только скрытные.
— А где же ты зрел явный Амур! — пьяно захохотал Мамонов. — Какая такая б... тебе рапорт о своих амурных делах принесёт! — Все за столом грохнули от смеха: то ли от слов Мамонова, то ли над Мамоновым.
— Нет, в старые времена
Князь Иван, идя в танцевальной паре с дюжей немецкой актёркой Паггенкампф, вслушивался издали в громкий спор и дивился на самого себя. Всё последнее время он испытывал странное и неведомое чувство — не желал более в амурных делах привычного множества. Вот и сейчас он хотел быть токмо с одной-единственной, и той единственной, как ни странно, была его суженая. Конечно, для приятелей сие было тайной, дабы не засмеяли. Но и для него самого это чувство было ещё новым, как таинственный остров, к коему судьба причалила его донжуанский фрегат.
Герцог де Лириа, что идёт в первой паре, величает это чувство любовью. Однажды он сам признавался Ивану, что едва не пустил пулю в лоб, отвергнутый в сём рыцарском чувстве. Но ведь то дюк! А он-то, Ванька Долгорукий, недавно гонявший голубей в Замоскворечье, и вдруг любовь! Сие было нонкопарабль! Сиречь невозможно и непостижимо! Но было же, было! И напрасно пышная немочка жмёт сейчас руку: всё равно перед глазами та, другая, что спит сейчас в старом Шереметевском доме на Никольской. И Ивану так нестерпимо захотелось вдруг увидеть свою Наташу, что он, ни с кем не простившись, ушёл, едва забрезжил рассвет.
Гости его ухода не заметили, столь были пьяны. И даже не зело удивились, когда девица Поганова-Паггенкампф сбросила с себя последнюю юбку и принялась танцевать танец фоли дишиан прямо на столе с закусками. Воззрившись на её толстые ляжки, сыто хохотал майор Салтыков. Сие были не легковесные амуры, сие была жизнь!
ГЛАВА 4
Крестовая комната была как бы вторым кабинетом старого князя. Князь Дмитрий не столько здесь молился, сколько размышлял о судьбах России, поскольку Россия была его другим богом, пожалуй, более близким, нежели гневно взиравший с иконы Вседержитель. И не случайно любимой иконой Голицына была Святая София — воплощение премудрости и символ тайны мира.
Творческой премудрости как раз не хватало многим российским политикам. «Столь огромная страна и столь мизерабельная, ничтожная политика! Особливо в делах внутренних, где вся она сводится к сохранению старого и нежеланию новых реформ. Казалось, после великих реформ Петра гений политической мысли надолго отлетел от правителей России. Князь Дмитрий пытался на свой лад продолжить дело. И что же? Одни увидели в этом стремление к тирании и стали его врагами, другие — чуть ли не прямой возврат к временам Семибоярщины и стали его вельможными союзниками. И только третьи, самое рутинное дворянство, не желали ничего, кроме самодержавства.
Старый Голицын опустился на колени, перекрестился... Святая София на огненном троне, с пылающими крыльями и огненным ликом, гневно хмурилась на старинной иконе.
И гнев её как бы передавался душе старого князя.
Вошедший секретарь осмелился прервать раздумья Голицына, доложил, что Василий Никитич Татищев прибыл.
Князь Дмитрий с неожиданным проворством поднялся. Лицо его, столь мрачное и горестно-задумчивое, когда он молился, теперь решительно переменилось, точно сместились на нём все морщины, и твёрдо сложилась линия рта, и его лицо стало тем надменным, сухим и породистым голицынским лицом, которое знала вся Москва. Лёгкой и быстрой походкой старый князь прошёл в кабинет.