Вишнёвая смола
Шрифт:
Мне было десять. Моему родному брату было двадцать. А девице моего родного брата – двадцать два. Цифры не имеют никакого значения, они не более чем констатация факта самих цифр. Для протокола, так сказать. Протокол – это когда грустная, печальная и где-то даже трагическая история рассказывается сухим, лишённым эмоций языком. Вряд ли у меня так получится, но раз я знаю, что такое протокол, то почему бы ещё кому-нибудь об этом не узнать? Должен же быть от моей никчемной дурной жизни предателя хоть какой-то толк (все мы, люди, любим уговаривать себя, что от нашей жизни есть хоть какой-то толк, поэтому животные счастливее нас, потому что им незачем толковать, и о толке в том числе).
Вообще, все мои мысли по этому поводу совершенно не важны, потому что каждый уже родившийся имеет право на свою версию о предательстве. Потому что каждый уже родивший – предавал. Даже если не знает об этом. Не отдаёт себе в своём предательстве отчёта и не имеет никаких версий.
А я, когда мне было десять, предала родного брата. И дело было вот как…
Хотя, как обычно, стоит начать издалека. Потому что если сразу озвучить, в чём было дело, – то это будет совершенно неинтересно. Весь основной интерес состоит обычно вот в этом самом «издалека». Во всяком случае, у того самого Клиффорда Саймака, которым я хотела стать, когда мне было девять, – весь интерес в основном состоял именно что в «издалека». Читаешь-читаешь рассказ – и ужасно он интересен. Какие-то машины, несущие нефритовые яйца и раздающие всем желающим именно то, что они желают. Один, там, умирает от рака, а все остальные – от полиомиелита. Фермеры, войска, майоры, полковники, шерифы – жутко интересно. Ужасно просто! Мама заставляет спать, а ты ещё не всё «издалека» прочитала, и кажется, что самое интересное будет в конце, когда всё выяснится… Но! Дочитываешь до конца с фонариком под
8
Наша юная героиня имеет в виду повесть Клиффорда Саймака «Детский сад», 1953.
Вот я и начну свою историю издалека и заниматься буду куда больше собственно историей, чем её концом. Потому что конец моей истории, практически как у Достоевского, заявлен в самом начале: «Я предала родного брата». Не потому, что считала, что право имею – не имею я такого права, родного брата предавать. И переживаю я не потому, что я – тварь дрожащая. Ничего я не тварь дрожащая – я просто-напросто всего лишь предатель. Ну и достоевщины всякой (достоевщина – это пережёвывание всякого дерьма, коим мы полны, так, во всяком случае, говорит мой дедушка, а он очень редко ошибается, так что у меня пока нет оснований не верить его формулировкам и всяким прочим объяснениям про не всегда для меня непонятное) будет в моей истории полным-полно.
Итак. Жили-были на свете брат и сестра. Сперва целых десять лет жил только брат, а потом у него появилась сестра. Маленькая сестрёнка большого брата. Это вообще-то жуткая история про то, как появилась сестра. Потому что когда был только брат – тогда ещё просто мальчик, то его родители (они же – родители много позже появившейся сестры) развелись, когда мальчику (тогда ещё всего лишь единственному сыну безо всякой сестры) было всего четыре годика. Развелись они, потому что папа «полюбил другую». Другая полюбленная была мамина подруга, и папа ушёл от мамы и ещё не брата (но уже сына) – к маминой подруге. И прожил там, у полюбленной маминой подруги, целых шесть лет. Маме тот папа, который ушёл, был все четыре годика, когда сын был ещё не только мамин, но и мамин и папин, не очень нужен. Потому что папа тот был из другого города, квартиры у него не было, он мало зарабатывал и любил только рыбок и птичек. И были у папы аквариумы и клетки. Ну и маму он, наверное, тоже любил, раз у него были не только аквариумы и клетки, но ещё и сын у них с мамой появился. Потом папа ушёл, оставив маме не только сына, но и рыбок с птичками. А через шесть лет вернулся. Вернулся он потому, что мама того сына (который ещё был просто только маминым сыном и ещё и не собирался становиться чьим-то братом) решила выйти замуж за жениха, с которым её познакомил дедушка. Ну и тут, значит, появляется тот прежний папа – и дедушка с бабушкой, хотя сами до того искали (и нашли!) маме жениха и нового как бы папу маминому сыну, начинают маме говорить, что надо мириться с прежним папой, потому что у них именно с этим папой общий сын, и всё такое. Тут я не очень тех бабушку и дедушку понимаю, потому что сын – он же и все предыдущие шесть лет был, и значит, и потом бы от папы никуда не делся – было бы у папы желание. Даже если бы мама вышла замуж не за родного папу своего сына. Ну, был бы у того сына и ранний папа, и более поздний папа, который мамин муж, – чего плохого? Тем более что тот мамин жених тому маминому и прежне-папиному сыну дарил игрушки, покупал одежду и всякое нужное и полезное делал, что должен был делать родной папа. Только мамин жених всё это делал вовремя и, как любила говаривать мама: «Без напоминаний». Потому что и денег у жениха было больше прежне-папиного, и, наверное, он сильнее маму любил. Раз заботился о мамином сыне куда искреннее родного папы. Ну да взрослые дела – это такая достоевщина, что ну её! Главное в этой истории про брата и сестру, что когда мама и прежний папа снова поженились, то они спросили брата: «Хочешь сестричку?» И брат ответил: «Хочу!» И у него появилась сестричка. Так они, значит, свою новую свадьбу отпраздновали. Хотя, мне кажется, могли бы своему общему сыну на свою новую свадьбу подарить что-нибудь более толковое, чем сестричку. Например – велосипед. Потому что велосипед не плачет по ночам, велосипеду не надо менять пелёнки и велосипед не надо таскать везде за собой, когда родителям некогда смотреть за велосипедом. Велосипед поставил себе в сарай – и привет. Он и без присмотра прекрасно себя чувствует в сарае. Рассуждать можно сколько угодно, но дарёному коню в зубы не смотрят. Так что тот сын был рад, что помирившиеся и снова поженившиеся мама и снова нынешний папа подарили ему хоть что-то, пусть даже и сестричку. Сестричка, она, конечно же, не что-то, а кто-то, но он её всё равно любил. И баюкал её по ночам, и пелёнки ей менял, и повсюду за собой таскал, как только она подросла до состояния таскания за собой. И стали они брат и сестра. И любили друг друга очень-преочень и сильно-пресильно. Даже когда у него появились девушки – где-то в девятом-десятом его, брата, классе, – он всё равно сильно-пресильно и очень-преочень любил свою маленькую сестрёнку, а маленькая сестрёнка очень любила его, своего большого братика. Она, сестра, тогда ещё ничего не знала про историю своего появления – ну, то есть про то, что мама и папа снова поженились. И считала, что она родилась на свет просто так, а не потому что что-то там. Не из-за случайных причин, приключившихся со взрослыми. И брат ей никогда ничего такого не рассказывал, так как очень сильно сестру любил и считал, что не надо ничего такого знать маленькому ребёнку, что может его, маленького ребёнка, ранить. Брат почему-то думал, что его сестрёнку история про маму и папу может ранить, – и ничего такого ей не рассказывал. Ни про развод из-за полюбленной другой, ни про внимательного и состоятельного жениха, ни про вторую свадьбу мамы и папы. Даже когда они выросли и уже не очень и сильно любили друг друга – всё равно ничего не рассказывал. Ей как-то мама сама всё рассказала, когда сестричка подросла и стала уже взрослая, и мама за что-то на сестричку (то есть ей, маме, дочку, конечно же) обиделась – и как-то на кухне взяла да и вывалила на неё историю про то, как она (сестричка-дочка, а не мама, разумеется) появилась. Мама даже сказала уже взрослой сестричке, что если бы она не появилась у мамы в животе, то она, мама, скорее всего, за их с братом папу снова бы замуж не вышла, а вышла бы замуж за того мужчину, которого ей дедушка нашёл. Но маме пришлось, из-за того что в животе уже был ребёнок от прежнего папы, снова выходить за него, того же самого папу, замуж. И хотя сестричка брата была уже взрослая, а не маленькая, её эта история почему-то сильно ранила. Потому что она почувствовала себя виноватой в несчастной жизни сразу трёх людей, которые – не появись она у мамы в животе и потом на свет, – могли бы жить счастливо. А именно – в несчастной жизни мамы, папы и того жениха, которого разыскал дедушка и даже имени которого уже никто вспомнить не мог. А когда она только появилась и была маленькой, то ни несчастной, ни виноватой она себя не чувствовала. Наоборот – она чувствовала себя очень счастливой. В том числе и благодаря тому, что у неё был любимый старший брат, который её, маленькую сестрёнку, тоже любил.
А когда брат окончил школу и поступил в институт – брат сильно влюбился. Не так, как в школе – много раз и слегка. А один и сильно. Он встретил где-то там у себя в институте девушку и влюбился в неё как навсегда. Даже взрослые люди частенько путают «навсегда» и «как навсегда», так что брат считал, что влюбился в ту девушку навсегда.
Что-то сильно надоела мне эта притчеобразность и всякая саймаковщина и брэдбериевщина, потому буду снова рассказывать про то, как я предала своего единственного и любимого родного старшего брата.
Когда мой родной старший брат влюбился, он стал таинственный, как наши антресоли накануне Нового года. Нет, ну то есть всем понятно, что на антресолях хранятся мандарины, апельсины, бананы и конфеты, но все делают вид, что ничего про это непонятно и никому не известно. Хотя в доме пахнет мандаринами, апельсинами и зефиром (и даже бананами, хотя мама говорит, что бананы не пахнут, а бананы очень даже пахнут – нюхать надо уметь!). Как минимум, тогда, когда мама возвращается с работы и тут же достаёт табуретку или лестницу (если надо поглубже запрятать) – и лезет на антресоли. В доме сразу пахнет мандаринами и, значит, Новым годом. Когда кто-то в доме влюбляется – происходит примерно то же самое, что и в канун Нового года. Потому что от влюблённого (по крайней мере – от сильно влюблённого человека) даже пахнет иначе. Не в смысле какого-то там банального запаха. Не потому, что кто-то запачкался, вспотел и не помылся вовремя. А «пахнет» – в смысле атмосферы. Влюблённый человек становится очень атмосферный, как будто каждая следующая минута для него – Новый год. Влюблённый человек то радуется, то переживает страшно. Причём радуется – когда звонит телефон, а переживает страшно, когда выясняется, что ошиблись номером или мамина подруга позвонила. А если мама с подругой по телефону разговаривает больше двух минут (а мамы с подругами всегда разговаривают куда больше двух минут, уж поверьте!), то влюблённый человек из страшно переживающего становится разъярённым и роет паркет копытом и орёт маме: «Ну сколько можно болтать! Мне должны позвонить!!!» А мама, вместо того чтобы быстро положить трубку и не ярить ещё больше и без того разъярённого человека, начинает над ним издеваться, говоря ему: «Кому надо – подождёт!» – и в трубку: «Позвонить ему должны, ишь! Не, Светка, вырастили на свою голову, а?! В собственном доме по собственному телефону две минуты поговорить нельзя!» (Хотя со Светкой мама разговаривает вовсе не по две минуты, а по целых два часа.) А влюблённый человек из разъярённого становится пунцовым, и надевает куртку, и хлопает дверью так, что во всём подъезде ещё полчаса эхо грохочет, потому что у нас в подъезде живёт очень живучее эхо. Я считала, что мама в таких своих телефонных случаях бывала неправа, но свои счёты о маме держала при себе, потому что в отличие от разъярённого брата не могла себе позволить выскочить из дому, вот так вот симфонически грохнув дверью. Потому что мне было всего лишь восемь лет, когда в нашем доме вместо моего обычного старшего брата появился сильно влюблённый человек. Он тогда, кстати, в самом прямом смысле появился в нашем доме, потому что уже с лета, как только окончил десятый класс, жил у бабушки. Но стал появляться у нас, потому что у нас был телефон, а у бабушки телефона не было.
И вот однажды, когда мама опять на него кричала, а я плакала, мой старший брат сказал мне: «Бери куртку, пойдём в кино!» Мы с ним и раньше вдвоём ходили в кино. Вдвоём, или с Игорем с Советской Армии, или с Сашкой Калеушем. Или даже с какой-то брата одноклассницей или девочкой из параллельного класса. Но чаще всего вдвоём. Это было очень хорошо, потому что брат всегда покупал мне мороженое, когда мы с ним ходили в кино вдвоём. Даже зимой. И вообще – я очень люблю ходить в кино. А мама с папой пока соберутся… Пока собираются – сто раз поругаются. По дороге в кино поругаются. По дороге из кино поругаются. Ещё и в кино умудряются иногда поругаться. Ну, то есть начинают шипеть друг на друга, как два дворовых кота (хотя дедушка говорил, что шипят друг на друга именно коты, а кот и кошка друг на друга шипеть не будут). Поэтому с братом я больше любила ходить в кино. Мы с ним никогда не ругались.
В общем, я надела куртку, и мы с братом пошли в кино. Мне всегда очень жалко маму, когда она ругается или плачет. Потому что если человек ругается или плачет – ему плохо. Тех, кому плохо, – надо жалеть. А старший брат не так часто жалел маму, когда она ругалась или плакала. Я где-то в глубине души очень этому удивлялась и где-то даже его осуждала за то, что он не только не жалел маму, когда она ругалась или плакала, а ещё и ругался ей в ответ и совсем не плакал. И молча уходил из дому, устроив долгое эхо в нашем подъезде. Удивлялась и осуждала, но если, уходя, он брал меня с собой – на пляж, гулять или в кино – очень радовалась. Потому что я не очень люблю кого-то жалеть. Я больше люблю, когда просто пляж, просто гулять или просто в кино. Чтобы не надо было ни на кого злиться и никого не надо было жалеть. Я вообще не люблю, если честно, всех вот этих сильных эмоций. Я иногда думаю, что как было бы хорошо жить, например, в зоопарке, в клетке со зверями. Звери не кричат друг на друга, не плачут, не обвиняют друг друга ни в чём. Ну, во всяком случае, когда они живут в одной и той же клетке. Или ещё лучше – в коровнике. Я однажды была в коровнике – там всё очень спокойно. Коровы стоят и жуют. Мычат, когда их надо подоить, а когда их подоят – снова молчат и жуют. Поднимать шум по делу – например, чтобы подоили, – это по мне. А кричать по любому поводу – это мне не очень нравится. А наша мама очень любила покричать по любому поводу.
Ну и вот, пошли мы в кино. Пришли в «Родину», стали в очередь в кассу, и брат, дойдя до окошечка, сказал: «Два взрослых и один детский». Ему из окошечка сказали, что на этот сеанс детских билетов нет, потому что на это кино дети до шестнадцати лет не допускаются, и тогда он купил три взрослых. Кино называлось «Легенда о динозавре», и очередь в кассу была жуткая. Но брат встретил своих знакомых, потому что у него тут очень много знакомых – всё-таки он тут много лет жил и десять лет в школе учился. И билеты нам достались. Я его спросила, а зачем нам целых три билета? И брат ответил, что сейчас придёт Людочка, и он нас познакомит. Имя «Людочка» показалось мне не страшным, и появления этой самой Людочки я ожидала без особого волнения. Мало ли, что ли, у брата девиц уже было? Как-то, в общем, я не насторожилась. Хотя атмосфера в нашем с братом доме, покинутом ради кино, была та ещё. Атмосфера была чем-то средним между Новым годом и ожиданием страшного кино про легенду о динозавре, куда дети до шестнадцати не допускались.
– А как меня пустят, если мне до шестнадцати ещё полжизни? – спросила восьмилетняя я.
– Пустят. Это не про любовь. А про динозавров. Это про любовь до шестнадцати нельзя, а про динозавров – разрешат, – ответил мой брат и как-то нехарактерно суетливо стал ждать свою Людочку. Обычно он ждал своих девиц, вальяжно покуривая на одном и том же месте. Тут он метался туда-сюда под колоннами «Родины», как будто мы были не в кинотеатре, а на вокзале. И он встречал не нормального человека, который и сам может поискать того, кто его встречает, а слепоглухонемого незнакомца. И очень боялся его пропустить. А когда он увидел свою Людочку – он аж мою руку бросил, хотя никогда прежде не бросал мою руку в толпе. Особенно в такой толпе, что собралась тем вечером смотреть «Легенду о динозавре» в «Родине».