Висталь (том 1)
Шрифт:
Что знает человек о тех тонкостях истории? Что он в состоянии помнить? Хочет ли он запоминать то, что не хлещет его по чреслам, что не пугает и не терзает его душу? Всякая изысканная тонкая душа, выдаёт себя именно тем, как она относится ко всему изысканному и тонкому. Воля толпы – груба и не отёсана, она признаёт только грубые, возбуждающие её низменные инстинкты, фолианты. Как бы эти инстинкты не превозносились пропагандой общественности, как бы не морализовались, и не приписывались к возвышенному и изысканному, для личности, обладающей истинно возвышенным тонким разумом, они остаются атавистически-низменными, грубыми и недоразвитыми. Для такой личности важным остаётся только его тонкое воззрение и его независимое мнение. Ибо, какими бы не обносились визитками одобрения или порицания, те или иные явления жизни, к какому из полюсов не причислялись бы они толпой, к полюсу добра, или зла, их истинная ценность всегда остаётся за пределами одобрения или порицания толпы, вне всякого рода общественных оценок с их
Висталь долго не мог оторваться от этого клинка, стоя, словно заворожённый собственным видением, пока его не окликнул торговец, вернув в реальность. Что ты там рассматриваешь, путник? Висталь опустил меч, и пристально посмотрел на торговца. В его глазах блеснул огонь Прометея, и у торговца что-то холодное зашевелилось внутри, подкатив к самому горлу. Чужеземец! Заговорил он хриплым голосом, ты, верно, пришёл с Севера, судя по твоей одежде. Нет ли у тебя чего-нибудь, что могло бы заинтересовать моих земляков? Я бы мог обменять этот меч, коль он тебе так понравился. Нет, торговец, я не могу обременять себя вещами, даже такими изысканными как у тебя, ответил сухо Висталь. И, положив меч в кучу таких же металлических осколков истории, продолжил свой путь.
Проходя мимо грандиозного по меркам не только древнего мира, но и меркам всех последующих столетий, храма, Висталь вдруг вспомнил, как стоял на арене Амфитеатра в Риме. Этого памятника человеческим слабостям, и человеческой же доблести, и бесстрашию. Памятника великому презрению к смерти, и контрастирующей с ним, могучей любви к жизни, – к её самым ярким проявлениям. Здесь, его воспалённому воображению открывалась уже вся трагедия человеческого рода и его же величия, как неотъемлемых частей целого. Ибо, как гордость не существует без преодоления, так и величие не существует без трагедии. Так всякая большая война, с присущими ей болью и разорением, ввергает в отчаяние. Но по окончании, даёт невероятный подъём жизненности, вскрывая все забитые родники души, срывая все наросты и "оголяя вкусовые рецепторы духа"! Что ещё, как не война, могло бы давать человечеству такое всепобеждающее стремление к жизни? И необходимость войны, нисколько не умаляется необходимостью отдохновения после битвы. Как сон необходим человеку, чтобы полноценно бодрствовать, так благоденствие мира, необходимо, чтобы полноценно воевать. И наоборот: Для того, чтобы оценить всю прелесть сна, необходимо полноценно бодрствовать. Для того, чтобы оценить всю прелесть благоденствия мира, – необходим большой катаклизм. Это закон жизни. В случае устранения одного из полюсов, жизнь – прекратится. Как бы человек не мечтал, каким бы не рисовал в своей фантазии благоденствия, оно невозможно без войны, без катаклизмов природы, как не возможен восход солнца без заката, как совершенно немыслимо построение, без разрушения.
То, как относились к войне и миру на берегах, по ту и другую сторону Средиземного моря, говорит о ещё не задавленных в этих головах "ганглиями рациональной разумности", – "инстинктивных ганглий". Люди не отвергали войну, как нечто атавистическое. Их разум был совершенно уверен в необходимости войны, в её божественном утверждении. Причисление войны к дьявольскому, начнётся гораздо позже, с обмелением человеческого духа, с засыпанием страстей, с расслаблением инстинктов, и как следствие, с распространением новых «религиозных полимеров».
Стоя теперь пред величественным храмом, в Карфагене, Висталь вдруг снова пережил то чувство, которое испытал уже когда-то прежде будучи в Риме. Он не мог понять, почему стоя пред этим великолепным, и не имеющим отношения к войне и битвам сооружением, его мысли собираются в туже мозаику, которая была спровоцирована духом амфитеатра. Для него это было загадкой. Тогда в Риме, выйдя на середину арены амфитеатра, он остановился, и на минуту задумавшись, вдруг увидел ясно картину сражения. Несколько Львов, кружились вокруг трёх бойцов, вооруженных короткими мечами и лёгкими щитами. Львы прохаживались вокруг людей, не решаясь напасть. Бойцы стояли наготове, вытянув несколько вперёд свои мечи. Вдруг один из львов, устав от напряжения кинулся на них, открыв широко свою пасть. Боец, стоявший ближе всего к нему, пригнувшись, и сделав шаг вперёд, вытянул щит. Но Лев, всей своей массой обрушился на него, сбив с ног. Далее, началась непонятная возня, в которой каждый хотел остаться в живых. Боец, изловчившись, сумел всё же вспороть Льву живот. Хлынула кровь. Лев обмяк, и повалился на бок. Толпа взревела! Казалось, шквалу этому не будет конца! Боец, ещё не чувствуя боли, но ощущая немоту от повреждений, попытался подняться на ноги. Его рваные раны зияли на теле, приводя толпу к неистовому восторгу!
Будущим поколениям никогда не понять подобных радостей жизни. Им сложно осмыслить, как можно получать удовольствие от этих картин, будучи нормальным человеком? Сострадание для людей того периода было полной нелепостью. Их дух ещё не был так нежен и уязвим, они не боялись жестокости. Какое к чёрту сострадание, когда самое ценное на земле, – доблесть, отвага и храбрость! О какой жалости может идти речь, если для истинно процветающего духа самое важное, это вера в свои силы! Что есть любовь – без доблести? Что
Всё это вырастет и расцветёт на почве совершенно иных душевных плагинов, и превратившись со временем в полноправные инстинкты, потребует своей власти. Мораль, зародившаяся когда-то в древности, и обещающая настоящее возвышение, и величие духа, изгибаясь под палящим солнцем архаического сомнения, под гнётом страха и недоверия, из потенциального колоса, превратится постепенно в «лиану», нечто извивающееся и приспосабливающееся к обстоятельствам. Обретя тем самым, гибкость, но потеряв в основательности, фундаментальности и жёсткости собственного тела.
В своих глубоких раздумьях Висталь брёл между домами, и не сразу заметил, как очутился возле Школы. Обойдя вокруг, он вошёл внутрь. Вся грандиозность этого сооружения открылась ему только изнутри. Эти стены, украшенные фресками и барельефами, будили чувства, и навевали ещё более глубокие мысли. Для путника, заходящего в незнакомый город, вся его архитектоническая ментальность открывается только тогда, когда он начинает смотреть на всё происходящее, изнутри. Традиции, характер каждого города так же неповторим и уникален, как характер отдельного человека. Но заметить это можно лишь проникнувшись глубиной его сакрального духа. Так всякая реальность, открываясь изнутри, вдруг становится чем-то иным, чем-то не похожим на поверхностные оценки стороннего наблюдателя. Лучами знания освещаются его потаённые уголки и скрытые комнаты. Подвалы и чердаки, – это те места, которые могут рассказать больше об обитателях жилища, чем весь бытовой домашний скарб. И это относится как к отдельной личности, так и к миру, со всей его архитектоникой, со всем его действительным жилищем. И, наверное, поэтому мудрецы всех веков всегда стремились открыть для себя эти «подвалы» и «чердаки», заглянуть за кулисы всякой личности, за кулисы города или государства, как и за кулисы всего мироздания.
Всякая школа, каким направлением бы не обладала в своём политесе, на самом деле даёт лишь поверхностные знания. Это знания очевидностей. Выложенные на тысячи рядов последовательные умозаключения, сплетённые в плагины, свёрнутые и уложенные в складницы. Эти знания, по большому счёту не имеют ценности, – они мертвы. Самыми ценными знаниями по праву можно считать те знания, которые потенциально заложены в глубинах разума каждой отдельной личности, каждого стремящегося к знанию ученика, в его уникальных «подвалах» и «чердаках». Там, в глубине тёмных пещер, словно сверкающие золотом древние раритеты, блестят истинные знания. Их надо лишь достать, – вытащить на свет. И всякая школа должна заниматься только этим. И по-настоящему талантливый глубокомысленный учитель всегда занимается именно этим. Ведь он знает, что все знания мира, собранные в библиотеки, стоят одного единственного прозрения, одного единственного гениального созерцательного разумения, способного опрокинуть ниц самый монолитный выкладываемый веками из «раствора–воззрений» и «кирпичей-умозаключений», исторический замок знания.
О великая бескрайность судьбы! Что могло бы ещё на этом свете порадовать искушённую душу Висталя, что могло бы удовлетворить его?! Где, в каких уголках его широчайшей души, мог бы отыскаться тот раритет, тот камень преткновения, который породил бы желание, жаждущее своего удовлетворения! Как мучительно жаждало его огромное сердце найти в мире что-то новое, непохожее, что-то по-настоящему ценное! Как он хотел найти нечто, что дало бы настоящую надежду, что убедило бы его, что мир – разнообразен. Но как бы он далеко не заходил, он всегда находил лишь повторяющиеся формы, и повторяющиеся сюжеты, отличающиеся друг от друга лишь последовательностью выкладываемых звуков и переложенных с места на место красок и оттенков. Словно тасуемая колода одних и тех же карт, мир обманывает нас своей разнообразностью, он обольщает нас новизной предлагаемых игр и обстоятельств. Висталь находил во всём лишь тавтологию и плагиат природных явлений, и всё больше убеждался в скудности фантазии Создателя. Всё повторялось из века в век, принося его душе лишь разочарование…